Выбрать главу

Начиная с XVIII века, подземная тематика окрашивается в неожиданные, отнюдь не мистериальные тона. Тезис о подземелье как месте обретения нового знания, откровения отныне связывается с достижениями археологии и геологии. Бальзак даже уподобил погружение в монмартрские каменоломни чтению книги Кювье, когда перед взором человека «обнаруживаются ископаемые, чьи останки относятся к временам допотопным, душа испытывает страх, ибо перед ней приоткрываются миллиарды лет, миллионы народов, не только исчезнувших из слабой памяти человечества, но забытых даже нерушимым божественным преданием… » (Бальзак 1955:24).

Таким образом, человек, погружаясь в темный лабиринт, как бы погружается в «чужую» память. И то, что открывается его «взору», если темнота оказывается хоть в какой-то мере проницаемой, может пониматься как анамнезис, как проступание забытых воспоминаний.

В такой перспективе лабиринт может быть пространством собственного беспамятства и чужой памяти, или пространством, в котором происходит как бы обмен опытом, знаниями, воспоминаниями. Те следы прошлого, которые так или иначе вписаны в геологическую книгу шахт и подземелий, оживают благодаря тому, что приходят во взаимодействие с погруженным в лабиринт телом[34]. Тело, двигаясь в лабиринте, оживляет чужую память, существует в пространстве чужого опыта.

В пределе этот опыт может иметь совершенно мифологический характер, например, неких первоистоков. Человек возвращается к блаженным забытым Адамовым временам с их утерянным сверхзнанием, которое оживает, например, в ископаемых животных — этих исчезнувших буквах первоалфавита природы. Допотопные ископаемые обнаруживаются подземными путешественниками с удивительной частотой[35], а у Мери в парижской канализации даже возникают вполне живые существа доисторических времен: животные, не имеющие имени, ящеры, рептилии и гигантский змей (Мери 1862:120–121)[36]. Уже упоминавшийся Берте издал книгу «Париж до истории», где автору во сне является прекрасная женщина — «Человеческая наука» — и ведет его по подобию подземелья: «По мере того как я шел вперед, свет становился менее ярким; иногда даже приходилось пересекать пространства, погруженные во тьму» (Берте 1885:3).

Постепенно перед глазами автора начинают разворачиваться картины истории, завершающиеся видением доисторической пещеры на склоне Монмартрского холма, заселенного первобытными людьми. Погружение во тьму, под землю, становится эквивалентом погружения в глубь веков. Поэтому мотив света, возникающего в конце туннеля и символизирующего новое знание, связан не просто с христианской или инициационной темой, но и со знанием как воспоминанием (ср. с платоновской концепцией знания как анамнезиса).

Перечисленные мотивы обнаруживаются у Гюго. Правда, у него нет подземного храма, но движение Вальжана во тьме отчетливо уподобляется движению души к свету. Здесь встречаются и непременные геологические ассоциации. Клоака многократно описывается Гюго как природная книга истории, хранящая «отпечаток геологических эр и революционных переворотов следы всех катаклизмов, начиная от раковины времен потопа[37] и кончая лоскутом от савана Марата» (2, 604).

Но это погружение в историю связано для Гюго с одним существенным мотивом, который, хотя и обнаруживается у других авторов, только у Гюго играет конструктивную роль. Погружение во тьму истории означает одновременно и приближение к некому первичному, таинственному протоязыку. В «Парижских катакомбах» Берте под землей обнаруживается человек, почти зверь, едва лепечущий по-французски. У Мери этот мотив протоязыка выражен отчетливей. Автор представляет себе руку Бога, срывающую с подземного Парижа поверхность и обнаруживающую лабиринт как тайные письмена. Автор заключает свою фантазию следующим образом: «Мы ходим, смеемся, танцуем, играем на ковре, составленном из ужасающих вещей, вещей, которым нет соответствия ни в одном языке и которые все еще ждут имени» (Мери 1862:118–119).

Любопытно, конечно, что и в парижской канализации Мери обнаруживает «животных, не имеющих имени». Этот интерес к именам и называнию, как и к некоторому мифическому протоязыку, также может быть понят, если представить себе подземный лабиринт как аналог памяти. Сравнение памяти с пещерой стало клише уже во времена античности (Карразерс 1990:40). Св. Августин призывал: «Вообразите долины, пещеры и пропасти моей памяти, они бесчисленны и они неисчислимо полны бесчисленными родами вещей, присутствующими либо в виде образов, что свойственно всем телам, либо непосредственно, как искусства, либо в виде некоего понятия или сознания… » (Августин 1963:227).

вернуться

34

Речь идет, например, о минералогии как о науке, расшифровывающей письмена на камнях. Расшифровка природных пиктограмм на камнях долгое время занимала воображение европейцев. См. Стаффорд 1984.

вернуться

35

Ср. у Берте: «…Скала, странным образом разорванная (dechiree — ср. с книгой), то тут, то там обнаруживала осколки ископаемых, раковины и крупные кости допотопных животных» (Берте 1854, т. 4:152).

У Эскироса: «Эти ночные расы живут как живые руины рухнувшего варварства, как последние представители прошлого человечества на земле» (цит. по: Ситрон, 1961:405).

вернуться

36

Эжен Сю в «Парижских тайнах» воображает воды клоаки как своего рода вертикальный палеонтологический срез жизни, запутанной в лабиринты: «Это уже не грязь, это спрессованная, шевелящаяся живая масса, не поддающееся распутыванию сплетение, копошащееся, кишащее, столь сжатое, сдавленное, что глухое едва заметное волнение едва возникает над уровнем этой тины, или вернее этого слоя нечистых тварей» (Сю 1954:257).

вернуться

37

Раковина времен потопа — это, конечно, классический компонент палеонтологии, начиная с XVIII века, в связи с открытием ископаемых ракушек на склонах высоких гор, — но это и микромодель лабиринта. Когда Минос пытается поймать Удравшего от него строителя лабиринта Дедала, он ищет человека, способного продеть нить сквозь раковину улитки. Раковина здесь выступает как эквивалент лабиринта, нить — как нить Ариадны. — Детьенн, 1989:24–25.