И он, опустив голову, направляется к двери.
– Пошли пройдемся. Мне надо пива. К тому же я знаком с парой книжников в районе Телеграфа, у которых может быть более свежая информация о нем.
Чтобы развеять его подавленное состояние, я принимаюсь расхваливать церковь, когда мы проходим мимо, но он даже не оборачивается.
– Ненавижу эту кучу ханжеского дерьма, – замечает он. – Чистый бутик. Никакой духовности. Может, прядильная фабрика и была лишена этого шпиля, зато она обладала неким духом. Помнишь, чего мы только не получали на ее отжимном прессе? А теперь все кончилось. – Он засовывает руки в карманы и ускоряет шаг. – Мне больше нравилось, как было прежде. Старомодно, зато круто.
– Зачем же ты позволил ее перестраивать?
– Я не позволял. Это все мои боссы – Экуменический совет Калифорнии. Ты случайно не видел, как пару лет назад меня наградили благодарностью от президента? За нашу программу Беглых Рейнджеров? С этого все и началось. «Ассошиэйтед-пресс» сняло наших ребят на заднем крыльце, и когда епархиальные власти в Беркли увидели, что мы собой представляем, они чуть не обосрались от стыда. Думаю, если бы они нашли мою хижину, они бы и ее уделали кирпичами. Это – часть интеграционной политики городского совета по благоустройству Беркли – закладывать кирпичом все, что режет глаз. Наплевать, что внутри, главное скрыть гнойники. Да ты сейчас все сам увидишь.
И я действительно увидел, как только мы добрались до района Телеграфа. Улицы по-прежнему были полны оборванцев, но штаны на них были почище, а заплаты казались не столько данью необходимости, сколько моде. Кофейни, когда-то бурлившие песнями протеста, столь же черными и горькими, как подававшийся в них кофе, теперь предлагали сладкие травяные чаи в сопровождении классической гитары. Нищие покупали «Перье», а кришнаиты разгуливали в брючных костюмах и париках. Потайные проходы, в которых призрачные дилеры с полуприкрытыми глазами шептали: «Кислота? Гашиш?», теперь были откровенно разукрашены всевозможными абсурдными картинками, а дилеры расхваливали свой товар как льстивые зазывалы: «Мы вас не разочаруем! Все честно, без дураков!»
Не было видно даже молодняка, обычно играющего на бонго в переулках. Теперь он двигался по главной улице с орущими хромированными магнитофонами. Мне ничего не оставалось, как только покачать головой:
– Теперь я понимаю, о чем ты.
Мой приятель мрачно ухмыляется.
– «Девочки – кокетки, мальчики – конфетки», – мрачно напевает мой приятель. – Все истерически возбуждены и живут в ожидании чуда. Ты слышал о реинкарнации Кливера? Ты знаешь, что парк Народов Земли собираются переименовать в Сады Геев? Господи, что стало с нашим Отважным Юным Беркли?
Мне нечего было на это ответить, а библиофилы не смогли добавить к тому, что мне уже было известно о судьбе Фэна, ничего нового. Да и обитатели Пекина тоже мало что смогли мне рассказать. Уже целую неделю после приземления в Китае я бросаюсь на всех местных обитателей, владеющих английским, однако произносимое мною имя не вызывает у них ровным счетом никаких реакций. Наш постоянно улыбающийся гид, крайне лояльный и добросовестный мистер Муд, вообще заявляет, что никогда не слышал о китайце со столь странным именем.
А затем по иронии судьбы тот же самый мистер Муд дарит мне первый луч надежды на то, что, возможно, старик все еще жив. Доведенный до изнеможения непрерывными расспросами о пропавшем учителе, Муд стоит в дверях маленького туристического автобуса, готовясь провести нас через главные ворота Пекинского университета, где нам предстоит ознакомиться с факультетом физической культуры. Мрачно нахмурившись, он советует отложить расспросы на следующий этап путешествия по Китайской Народной Республике. Так будет лучше для всех. И, снова расплывшись в улыбке, добавляет:
– Потому что, гм-гм, не каждому полезно встречаться с доктором Фэном, даже если он и существует.
Подтверждая таким образом, что данное лицо, хоть и в опале, все еще может где-то находиться. Но в какой конуре и в какой провинции? Муд, судя по всему, знал, однако, прежде чем мне удалось что-либо выяснить, он уже перешел к следующей теме. Но если это известно ему, должны знать и остальные. Кто? И вот, когда мы покидаем обшарпанный гимнастический зал и следуем за Блингом через кампус, мне в голову приходит самоочевидная мысль.
– Послушай, Блинг, а что, если мы забежим на философский факультет?
– Чтобы расспросить о твоем ископаемом мыслителе? – смеется Блинг. – Старик, я в течение нескольких недель пытался отыскать профессора, который, я знаю, живет в этом чертовом кампусе, всех расспрашивал. Но пекинские бюрократы ничего не знают и не хотят знать, а даже если и знают, все равно ничего тебе не скажут.
И тем не менее первая же женщина, на которую мы натыкаемся в голом старом здании, озаряется светом, когда Блинг переводит ей мой вопрос. В течение некоторого времени он слушает ее щебет, а потом поворачивается к нам с округлившимися от изумления глазами.
Она говорит «да», черт побери! он абсолютно жив и до сих пор преподает на факультете, а живет в двух кварталах отсюда, рядом с гимнастическим залом, где мы только что были. Более того, она готова позвонить ему и узнать, сможет ли он принять зарубежных паломников.
И вот я стою со своими тремя спутниками перед маленьким коттеджем, приютившимся под нависшими ветвями эвкалипта, и жду, когда маленькая девочка с хвостиками на голове выяснит у своего прадеда, готов ли он принять посетителей. Американские шуточки стихают, и мы глупо стоим рядком в чисто выметенном маленьком дворике, ожидая встречи с человеком, в существование которого мы даже не верили. В Пекине царит полдневная тишина, лишь издали доносится странно знакомая музыка, сопровождающаяся треском иголки проигрывателя.
– Послушай, а это не Гудман? – шепотом спрашивает фотограф. – Бенни Гудман и оркестр Дорси.
Однако, прежде чем кто-либо успевает высказать свои предположения, раздвижные двери открываются и в их проеме появляется девочка, а за ней, по прошествии некоторого времени, старик в Суньясеновском прикиде эпохи Мао и серых фетровых тапочках. Вид у него призрачный, как у прошлогодней плесени.
За исключением выражения глаз и улыбки. Глаза из-за очков в металлической оправе смотрят с остротой нефритовых осколков. А таинственная и в то же время бесшабашная улыбка светится чем-то, напоминающим одновременно Мону Лизу и орка. Старик выдерживает паузу, с интересом оглядывая нас, а затем протягивает мне руку, покрытую старческими пятнами, с таким видом, словно держит в ней камень, а с его губ вот-вот сорвется известная фраза: «Ну что, Кузнечик… явился?»
Однако вместо этого он произносит по-английски: «Прошу, господа».
Я пожимаю ему руку и уже собираюсь осведомиться: «Полагаю, что вижу перед собой доктора Фэна?», однако вместо этого с трудом выдавливаю из себя: «Да… с удовольствием… мистер Юлань… это честь…»
Девочка придерживает дверь и кланяется каждому из нас. Мы минуем небольшую переднюю и проходим в помещение, которое, вероятно, служит ему кабинетом и гостиной. Окна почти полностью закрыты свисающей серо-зеленой листвой эвкалипта, однако в комнате довольно светло, даже светлее, чем на улице. Древняя мебель, как перегной, излучает фосфоресцирующий свет. Он мерцает на старой штукатурке и поблескивает в трещинах кожаной обшивки. Сияет даже темное дерево кухонной двери и книжных стеллажей, отполированное до блеска многолетними уборками.
Стены пусты, за исключением длинного рукописного календаря и студенческой фотографии в рамочке, напоминающей о далеком черно-белом прошлом. На лакированном полу стоит торшер, пустая урна для бумаг, кожаный диван, козетка на двоих и кресло, которое в двадцатые годы могло бы украсить любую американскую гостиную. Очевидно, что оно-то и является любимым местом доктора. Он встает рядом с ним и кивком головы указывает редактору и Блингу на диван, а тучному фотографу – на козетку. Мне, как студенту, вызванному на собеседование с профессором, он указывает на керамическую урну.