Вестибюль совершенно изменился, и в нем никого нет. Ремонт практически закончен, и рабочие в выходные отсутствуют. Пол выложен новой сверкающей плиткой, стены сияют белизной. Батальон кушеток цвета хаки уже вынесен, и на их месте в строгом порядке высятся новые, еще не распакованные рекруты в пластиковых мешках. Венецианские шторы сняты, и деревянные рамы заменены хромированными, которые сверкают в ярком солнечном свете, льющемся через огромные окна.
Единственное, что осталось неизменным, так это флюоресцентное освещение. Лампы по-прежнему жужжат и мигают даже в ярком солнечном свете. Это заставляет меня вспомнить о палате выше этажом. И моя решимость начинает трепетать точно так же, как этот холодный свет в длинных трубках. Я уже делаю шаг назад, когда передо мной открываются двери лифта.
– Я подожду здесь, – говорю я Джо. – Может, мне удастся закончить гадание, которому ты помешал, когда приехал за мной.
– Ладно, – откликается Джо. – Выясни – ехать или не ехать во Флориду, – и он вручает мне метлу. – И для меня тоже узнай. Ладно?
Лифт уносит его вверх, а я остаюсь стоять внизу, понимая, что подло кинул его. Я ставлю метлу к стене и иду к питьевому фонтанчику, где избавляюсь от последней порции аспирина. Я пытаюсь прополоскать рот, чтобы избавиться от послевкусия, но у меня ничего не получается. Во рту сохраняется вкус меди. Я направляюсь к пустой стойке регистратуры, на пульте которой мигают две лампочки. Но пока я на них смотрю, обе гаснут. Вероятно, за время ремонта вызовы были перенесены на другой пульт.
Мне удается найти городскую линию и набрать номер родителей. Я слушаю гудки – может, они еще не вернулись из больницы? Или что-то случилось? Надо было позвонить раньше. Я солгал, когда говорил про Денвер, – я и не думал звонить им оттуда.
Я пытаюсь набрать справочную, чтобы узнать номер телефона больницы, но мне не удается разобраться с пультом. Наконец я сдаюсь, направляюсь к кушеткам и сажусь на ту, что стоит ближе к окну. У бордюра лежат новые жалюзи, которым предстоит заменить старые шторы. Солнце продолжает шпарить артиллерийским огнем.
Я встаю и выбираю кушетку подальше. Она тоже стоит на солнце, но мне удается оттащить ее в небольшой участок тени, падающей от оконной рамы. Я сажусь и закрываю глаза.
Джо нет довольно долго. Солнце продолжает двигаться. И мне приходится двигаться вместе с ним, чтобы оставаться в тени. Я откидываюсь назад и складываю на груди руки в надежде на то, что мне удастся выглядеть спокойным и безмятежным, на случай если появится охранник. Мне только удается справиться с перебоями в дыхании, как у моих ног что-то шмякается и я подпрыгиваю чуть ли не на метр. Это я ерзал и опрокинул сумку, из которой на пол вываливаются «И-цзин» и стакан из-под мартини, спертый мною на презентации.
Я пытаюсь отнестись к этому с юмором: а ты уж испугался, что тебя поймали санитары? Я наклоняюсь, чтобы собрать выпавшее из сумки, и тут замечаю такое, от чего мне становится совсем плохо, – одну из фотографий на обложке, на которой изображен маленький мальчик в пижаме, стоящий в своей кроватке посередине битком набитого людьми автобуса. Боже милостивый! Это очередной приступ дежавю. Ничего особенного – обычное явление, запущенное Калебом, когда он вышел на крыльцо в своей ночной рубашке. Все очень просто: образ на крыльце срифмовался с фотографией другой эпохи, когда я охотился за таинственным доктором Вуфнером. Я всегда любил ее больше всех. Именно поэтому она занимает центральное место в моем коллаже. И этот волнующий момент из прошлого откликается в настоящем, объясняя происхождение преследовавших меня призраков. Это все реверберации. Дурдомовские реверберации. Повторяющийся Вуфнер. Круги от брошенных камешков расходятся и пересекаются. Все просто и ясно – это резонирующие волны…
и все же…
должно быть что-то еще, чтобы стало настолько хорошо. Ощущение возникает слишком далеко и слишком глубоко проникает. Разве два момента не должны иметь что-то общее, чтобы их связала ассоциация? Какой-то общий заголовок? Какую-то неиссякаемую силу, бьющую из единого источника, объединяющую времена, сообщая им мощь, не свойственную каждому по отдельности, которая катится через века и в то же время остается закрепленной на месте, впечатанной в нишу памяти, где на крыльце нашего дома на невыцветшей фотографии все стоит маленький мальчик во фланелевой пижамке с «Благодарными Мертвецами» на груди, держась за прутья своей кроватки в глубине автобуса…
Что написано в его взгляде?
Это не печаль. И не отвага. Это бесконечное доверие. Если папа его оставляет с демоном скорости вместо няньки, значит, так и надо. Если он говорит, что в Диснейленд едут только взрослые, значит, так оно и есть. Он не пыхтит, как старший брат Квистон, и не подлизывается, как Мэй и Шерри; он просто верит в то, что ему что-то привезут. Он знает, что если все время верить, что-нибудь обязательно получится. Он знает, что рано или поздно что-нибудь произойдет. Потому что все на это указывает. И от этого становится невыносимо.
Особенно когда ты тот самый человек, который указал.
Поэтому дежавю не приносит мне облегчения. Оно лишь проясняет преследующую меня тьму, и я понимаю, что это чувство вины. И когда я закрываю глаза, чтобы не видеть маленькое личико на обложке книги, меня начинают преследовать другие лица. Что скажет мама? Почему я не позвонил? Почему я отказался помочь Джо после всего того, что он сделал для меня за последние два дня? Почему я не могу взглянуть в глаза больных, находящихся на втором этаже? Теперь я понимаю, что меня удерживает не страх. Это бездонная скала поражения, к которой я прикован, у основания которой бушуют волны моей вины. Вокруг, хлопая крыльями и щелкая клювами, кружат мои невыполненные обещания, язвя меня хуже, чем Прометея… Потому что я поднимался на эти запретные высоты чаще, чем он, столько раз, на сколько хватало средств. И что я принес вместо священного огня? Стакан из-под мартини, да и тот разбился у меня под ногами.
Я зажмуриваю глаза в надежде на то, что смогу выжать из себя несколько капель раскаяния, но я сух, как Древний Мореплаватель. Даже плакать я не могу. Похоже, я ни на что не способен. Единственное, что я могу, это, закрыв глаза и сжав зубы, сидеть на богом забытом рифе неудач.
Именно этим я и занимаюсь, когда вдруг до меня доходит, что я уже не один.
– Бумс!
Она стоит наклонившись надо мной, и ее телескопы находятся в нескольких дюймах от моего лица. Когда я поворачиваюсь, она отступает и морщит нос.
– Скажи мне, Пижон, ты специально сидишь с таким выражением лица, чтобы оно рифмовалось с запахом изо рта, или тебе действительно так хуево?
Взяв себя в руки, я говорю ей, что действительно не сладко.
– Отлично, – отвечает она. – Терпеть не могу лицемеров. Не возражаешь, если я присяду и разделю твои тревоги?
Не дожидаясь ответа, она, постукивая палкой, обходит кушетку.
– Ну и откуда это лицо висельника?
– Выпил больше, чем мог переварить, – отвечаю я. Вряд ли эта близорукая дурочка что-нибудь поймет, даже если я начну ей объяснять.
– Главное – постарайся на меня не блевать, – предупреждает она, наклоняясь ближе, чтобы рассмотреть меня. – Знаешь, чувак, я тебя где-то видела. Какая у тебя отвратительная морда! – Она протягивает свою сухую ручку. – Меня зовут Вакуумной Дамой, поскольку большую часть времени я нахожусь в отключке.
Я пожимаю ей руку Она худая и теплая.
– Можешь называть меня Чувак Дежавю. Она издает звук, напоминающий электронный писк, намереваясь рассмешить меня.
– Отлично, Пижон. Вот почему у тебя такое знакомое лицо. Клево! Ну и что такого в этих картинках на обложке? Любимые фотографии?
– В каком-то смысле. Это фотографии, снятые во время моего путешествия с любимыми друзьями. А книга – древний китайский трактат, который называется «Книгой перемен».
– Серьезно? В чьем переводе? Ричарда Вильгельма? Дай-ка мне взглянуть.