Четырехлетним мальчишкой я побывал на берегу синего и быстрого Днепра, в глухом городке; потом в деревне, близ большого южного города, потом в Бессарабии, потом в Литве. Меня возили вслед за дядькой, подрядчиком, к которому я попал, когда на третьем году остался круглым сиротой. Я помню маленькие городки рабочих за городом, канавы, мосты, груды бревен, досок, кирпича и камня; обеды артелей над котлами с кашей и щами и в полдень тяжелый мертвый сон. Я помню красное чугунное лицо дядьки, его рыжие усы над ртом, который раскрывался, как труба, и обдавал десятских и рабочих оглушительными бранными словами.
Кругом дышало тихое, сожженное зноем поле; марево дрожало вдали; крики, шум и стук топоров стоном стояли в воздухе. Я с детства возненавидел работы, их шум, озлобление и горячий пот, стекающий с грязных лиц; бессмысленное и тупо-злое выражение людей, обращенных в машины для сноски, копанья или укладки камней.
Я любил час предзакатный, когда затихали работы, когда рабочие артели, староверы, шли к ручью, умывались струей, набранной в рот, выпрямляли спины, вдыхали прохладу, плывущую с поля… На бревнах, наваленных у обрыва, помню, один старик и молодой парень рассаживались после ужина, вынимали из сундучка затрепанную книжку с оборванным титульным листом и принимались читать и рассматривать картинки. Я однажды нашел эту книжку на бревнах и с любопытством и страхом ее перелистал. В книжке повествовалось о святом юноше, спасавшемся в лесу. И на одной картинке изображалось, как ночью в лес сходит Богородица и древа кипарисные склоняются перед нею; а на другой странице — тоненький ангел стоял перед стариком на опушке леса и протягивал ему какой-то свиток.
Длинные тени от строений и редких деревцов протягивались по земле. Солнце заходило и острый запах полыни стоял в воздухе. Небо освобождалось от пелены яркого света, мирно и кротко синело, отдыхало. Что-то необычайно тихое, веющее легкой прохладой и вечным миром, дышало в теплыни и слабой свежести летнего вечера. Когда вернулись старик и юноша, я вернул им книжку и поговорил с ними. «Книжка очень верная, правильная, — сказал старик, укладывая ее в сундучок, — ты приходи. Мы тебе почитаем из нее».
Этого вечера, неба синеющего и прохлады легкой и книжки святой я не забывал всю жизнь. От этого вечера в моей детской жизни осталась какая-то полоса света.
Что-то от истины было для меня в этом вечере и я ей верил, потому что она тронула мою душу, я ее почувствовал. Наука нам говорит, что свидетельства чувств недостоверны и что мир вне нас не соответствует указаниям наших чувств. Но, кроме чувства, здесь было еще и согласие всего моего существа, здесь было «да» и моего внутреннего разума. За такими немногими фактами в детстве — как будто незримый свет горел и открывалось большое воздушное пространство, уходящее в вечность.
Я подрастал, был худым, высоким мальчиком с узкими плечами и впалой грудью. К делу строительных работ я привыкнуть не мог и дядька признал меня негодным. Немало виртуозных оборотов речи по поводу моего непонимания и моей глупости выслушал я от него, спокойно возражая ему. Однажды тяжелый мраморный пресс подтвердил убедительность его слов, пролетел мимо головы и рассек мне ухо. Шрам, память о рыжеусом дядьке, я ношу до сих пор. Позже мы сделались с ним приятелями. Лет шестнадцати я был молчаливым и трезвым свидетелем грандиозных попоек, устраивавшихся им в садах загородных ресторанов. Это были такие же летние вечера, которые мы проводили за столом, среди груды бутылок, в обществе главного бухгалтера, помощника пристава и четырех или пяти девиц, сидевших на коленях у мужчин. Меня терпели, хотя я пить не умел и брезгливо отстранялся от девиц. Захмелев, дядька любил философствовать со мной и разводить циническую систему мироустройства и полной безответственности человека. Я равнодушно отвечал репликами, порой бросая компанию и с любопытством разглядывая мир ночного кутежа: купцов, военных, женщин, актеров и людей неизвестного звания, с булавками в пестрых галстуках и цветном белье.
Философствовал же дядька со мной потому, что знал мое пристрастие к книгам. Вначале он вырывал их у меня из рук и хлопал о пол. Потом это ему надоело. «Читай, черт с тобой, может быть, архиереем или раввином будешь!..» Книги было трудно доставать, денег у меня не было; я обходил дома, всех, кого знал и всюду выпрашивал книги. Я помню дрожь почти сладострастную, какую я испытывал, когда знал, что у меня в каморке лежат непрочитанные темы старых журналов или сочинения классиков.