Вокруг костра сидело человек тридцать, кто с сигаретами, кто с трубками, а кто и вовсе с самокрутками, пахло кострищем и настоящим табаком. Неподалеку паслись бараны, глупо «бекая» и «мекая»; ближе к огню спали огромные алабаи; женщины присматривали за чайником, гревшимся на огне возле одного из домов. Было зыбко и жарко одновременно. Детишки бегали вокруг костра, чумазые, с красными от мороза и ветра щеками. Они дергали собак за хвосты, счастливые, светлые, как солнце. А я была слабая и худая, истощённая болью, страхом и внутренним одиночеством.
- О-о, калишвили[4]! - пожилой мужчина с трубкой во рту резво поднялся с бревна, на котором сидел, вырезая карманным ножом деревянную птичку, и подошёл, чтобы заключить меня в объятия. Он пах горами и гарью, и немного сыром, словно бы настоящий горный дух, - счастливая наша девчушка, - он потряс меня за плечи, и я невольно улыбнулась такой искренней заботе, - мы уж думали всё, совсем зачахла, ан нет, смотри какая красавица! Невеста! - и все дружно захохотали, так по-доброму и подбадривающе, не осуждая за мой внешний вид, бледные губы и потухшие глаза.
В темноте я поймала ещё одну улыбку. Тёмную, задорную. Кажется, я даже слышала его голос в гуле всеобщего гомона. Среди моего духовного одиночества, когда я могла видеть глубину этих ярких глаз, я уже не была столь одинока…
Ветер дул неистово, раздувая паруса костра всё ярче и ярче, лицо обдувал холодный ветер середины ноября. Среди этого шебутного, живого народа, я чувствовала себя мёртвой. В голове проигрывалась кинолента из моей последней поездки в Грузию. Эти смешные, немного нелепые люди, жадные до прекрасного и приключений; чуть нагловатый, но добродушный гид и чертовски деловой водитель, который постоянно торчал на телефоне или курил какие-то дешёвые сигаретки, свесивши из автобуса локоть. Все произошло так быстро, что я даже не успела испугаться. Мои вещи сгинули в небытие, но, честно говоря, волновало меня это мало. В куртке остался паспорт, телефон и немного денег, и… моя жизнь. Все, что теперь у меня было - это моя жизнь, подаренная Богом и сохранённая мистическим цыганом.
Я всматривалась в языки пламени и тихо плакала, позволяя слезам течь и течь, в надежде, что остальным либо не будет до меня дела, либо они сочтут, что из-за ветра, вздымавшего вверх вихри залежавшейся листвы, на которую лаяли непородистые собачушки с завитушками вместо хвостов, у меня слезятся глаза.
Я не могла смириться с этой трагедией. В автобусе не было ни моих друзей, ни моих родственников, но осознание факта того, что совсем недавно ещё страстные до жизни люди сейчас лежали, изувеченные, где-то в холодном овраге, запускала волну мурашек по моему замёрзшему телу. А я была живая, а я была здесь, потому что Бог протянул мне свою руку. И мне было даже стыдно за то, что я есть!
Я прикрыла глаза, пытаясь восстановить гармонию в своей душе, прислушиваясь к окружающим меня звукам. Эти люди вокруг, насколько же сильными были они, раз оставшись в лютую полуголодную зиму вдали от цивилизации находили в себе силы смеяться так звонко! А может они просто были счастливыми?
Мне хотелось уйти отсюда, куда-то далеко, спрятавшись от самой себя в заброшенном храме, мне просто нужно было почувствовать себя защищённой и чуть менее одинокой. Когда я уже хотела было незаметно ускользнуть, начался оживленный разговор на местном языке, в котором присутствовало много хохота, хохм и улыбок. Принесли гитару. Она мягко легла в руки моего черноволосого спасителя. Огонь рисовал ало-рыжие блики на широких ладонях с длинными узловатыми пальцами, падал на строгий прямой нос с небольшой горбинкой у основания и разлетался на пылинки на кончиках веерообразных ресниц. Он улыбнулся сам себе, чуть прикрыв глаза, вздохнул, медленно перебирая пальцами струны. Мелодия полилась.
Сказать честно, я много слышала этнической вдохновляющей музыки, после которой хочется набрать полные легкие воздуха и кричать, кричать, кричать. В музыке не было слов, но я четко видела свободные горы, оплетённые снегом, тёмно-синее небо, покрытое тысячами звёзд и разлитым по нему млечным путем. Я видела поле, расшитое десятками, сотнями рубиновых маков, колосящуюся осоку, ветер, что разевал гривы неосёдланных коней. "Свобода", - кричало моё внутреннее я, - "Свобода и право на жизнь". Я замерла, вслушиваясь в эту мелодию сердца. Длинные пальцы быстро дергали струны, погружая всё мое естество в пучину освобождения.
А потом он запел. Морозный воздух запекался на его бледных губах: верхняя изогнутая, а нижняя красиво припухлая. Пел он на языке незнакомом каждому из сидящих здесь, пел проникновенно, распуская крылья моей души так, что я не могла ни вдохнуть, ни отвести от него взгляда - завороженная, зачарованная.
Его звали Тагар. У него было гибкое тело и лицо Врубелевского "Демона", он носил с десяток серебряных колец в левом ухе, улыбался добро, словно ангел, и пел так чувственно, как никто другой. В своем беспроглядном горе я вдруг увидела просвет. Его низкий, островатый голос, который со страстного полушёпота поднимался до невиданных высот, возвращал меня к жизни. Я замечала это не в первый раз. Стоило лишь услышать его голос, как моё бушующее подсознание моментально успокаивалось, поглощая его тёплые вибрации доброты и гармонии. В его руках гитара была частью его самого; одним локтём он опирался о сильные ноги, а растоптанные высокие кожаные сапоги твёрдо упирались в промёрзшую землю; ветер залетал под его рубашку, оголяя скульптурные, будто вылепленные ключицы, а небрежно накинутая на плечи куртка придавала ни с чем не сравнимый шарм.
Тагару достаточно было сидеть с прикрытыми веками и петь, растягивая сухие, бледно-вишнёвые губы в полуулыбке, чтобы все взгляды бездыханно были прикованы к нему, к высоким скулам и миндалевидным глазам, сильной смуглой шее, оплетённым венами рукам. А я видела только прямые длинные ресницы и тени, которые клали они на тёмную матовую кожу, впитывающую в себя блики огня. Иногда эти ресницы приподнимались, оголяя взгляд, в котором плескалось самое холодное из виданных мной морей. Он смотрел в никуда, однако я изредка замечала, как искры его горячего, чувственного взгляда доносились до меня, обжигая, как и любые взмывающие в небо искры.
Мне хотелось пробежаться. Бежать. По полю. Одной. Раскрыв широко руки, позволяя холодному ветру пронизывать мою плоть. Под дружные аплодисменты цыган положил гитару, порыв ветра всколыхнул плотные кольца его волос, открывая будто высеченное из гранита лицо - точёное, холодное, но наполненное каким-то сияющим светом теплоты. Пока все наперебой расхваливали пение, я улизнула из центра общего веселья.
Я вышла на дорогу, ведущую в горы. Вокруг лишь густая, чёрная ночь... Горные цепи мрачны, как исполины, припорошенные на вершинах серебристым снегом. А дорога такая ровная, освещённая луной. Мне и правда хотелось бежать, и я побежала. Куда-то вперед, даже не зная пути. Тонкая вуаль забвенной ночи била в лицо порывами ноябрьского ветра, и я ощущала свободу. Камень горечи, душивший меня неделями, уже готов был сорваться вниз, поэтому я громко кричала в пустоту, чувствуя, как очищается сердце, поросшее зарослями страха и боли; и скалы эхом возвращали мне радостный крик, который ещё долго рокотал в недрах долины. Нещадно болели ноги, и холод жёг травмированные руки, но мне было всё равно. Я кричала и кружилась вокруг себя, я бежала и снова останавливалась. Задыхаясь, я чувствовала себя живой, а в ушах звенел терпкий низкий голос Тагара, который пел о свободе.