Выбрать главу

— Чтобы в старости не остаться у разбитого корыта, — немножко высокопарно заявил Коваль и почувствовал, что краснеет. К счастью, в купе было достаточно темно. — Чтобы не было мучительно больно за бесцельные годы, ну и так далее…

Он был вполне уверен, что родил нечто умное. Почему-то фразы из книг нам кажутся гениальными. Это называется «силой печатного слова».

— Враки все… — бесцеремонно отрезал дед, и в свете редкого станционного прожектора физиономия его вдруг показалась оскаленной африканской маской. — Зачем нам нужны ваши замороженные люди?

Он так и спросил. «Зачем нам?»

— Чтобы в будущем преодолеть неизлечимые болезни, — бодро солгал Артур.

— Враки. Болезни и без ваших мертвяков победят. Чего потолковей придумай.

— Чтобы человек мог летать к далеким планетам.

— А что, уже ракету такую построили? — без интереса осведомился сосед.

— Ну ладно, согласен, — сдался Коваль. И как-то незаметно осмелел. — Ракету пока не построили. Но все причины, которые я назову, будут частными. Существует одна общая причина — любопытство, и никуда от нее не спрятаться. Любопытство движет прогрессом, и все значимые открытия…

— Враки все… — беззлобно, как присказку, повторил Человек поезда. — Вы мечтаете заморозиться, чтобы сбежать от смерти. Только страх и движет вашим прогрессом. Ты сам-то представь: коли найдешь свой макропулос, что тогда? Все, кто одной ногой в Могиле стоял, кинутся в азот. И что потом? Через сто лет хворые все жить захотят. Как же, они ведь деньги заплатили… Что молчишь?

— Если будет найдено лекарство от их болезней людям дадут возможность еще пожить. А что тут плохого?

— Плохо то, что они снова заболеют. От старости. И снова захотят пожить. — Человек поезда прицелился, издалека закинул в рот конфету. — Станет их в сто раз больше, потому что увидят люди, как можно поспать и проснуться. И через сто лет разморозить придется не тысячу, а миллион раз по тысяче… Смерти вы боитесь, потому и мечетесь. Задушить внуков собственных хотите, смрадом ран своих, смрадом своего гноя. Артур, хочешь правду услышать? Вот слушай. Вы ее соберете, машину свою, не вы, так другие. Но после не пеняйте, что люди детей рожать откажутся совсем. Потому что от детей им один вред. Дети им мешать будут в светлом будущем. Тесно им с детьми и со внуками, бессмертие не терпит детей. Вы от смерти бежите, а сами к ней галопом мчитесь… Вот ты, красавица, скажи, сколько тебе было, когда своих родила?

— В девятнадцать первый раз рожала, — с готовностью откликнулась проводница. — А после, сына уж, так года через три.

— Ага! — мрачно обрадовался Человек поезда, — А тебе, парень, тридцатник скоро, и даже в планах страшно папочкой себя представить. По нынешним временам, и в тридцать пять не торопятся, а двоих поднять — так целая драма, и представить коломутно. Отчего же вы боитесь смерти, Артур, если сами к ней спешите? Зачем нам замороженные инсультные паралитики, Артур, когда их оживлять будет некому. Их оживит машина, вылечит и выпустит погулять на кладбище. Их не встретят внуки, потому что мертвецы не торопились заводить детей. Весь мир станет кладбищем, Артур…

— Страсти какие! — охнула проводница Людочка.

Коваль не нашелся что ответить. Потому что дед говорил о смерти, и потому что он был прав. Человек поезда сделал еще пару глотков, неспешно заговорил, подразумевая полное и внимательное молчание…

«…Я тогда помоложе был, чумовой, веселый, катался в общем вагоне на Целиноград… Да, да, красавица, как и ты, проводником гонял, уж больно по нраву мне работенка эта. С тех пор как чугунку изобрели, уж больно по душе все вместе — перестук, свистки, вонизма креозотная, люди новые… Иду, помню, с букетом кружек, через ноги перешагиваю, через звон гитарный продираюсь, сам на студентиков покрикиваю. Один вагон кое-как уложил, еще второй у меня, плацкарта, там публика привередливей, сама понимаешь… Вот, раскидал успешно молодежь, пересадил, помирил, а сам вынюхиваю, где бы свеженькой историей поживиться. Тут глянь — в уголочке самом, у окошка, вот как я сижу, гражданин в пальто двубортном, не снямши, шапчонка под рукой, портфельчик с бутербродами. Ну, что сказать? Канцелярский такой хомяк, да и только. Тогда освобожденных много ездило, под амнистию шли, но этот кадр явно не по той части. Я перед ним чай поставил, на руки-то взглянул, а он дряхлый, как фараон египетский.

И тут я глаза-то продрал. Такой свежатинки давно у меня не было! Да ради подобного экземпляра, скажу честно, мог бы, пожалуй, на месяц от поездок отказаться. Он того стоил. Уж такой у меня нюх. Разболтать надо только, потянуть из человечишки его смурное, запутанное, освободить душу задавленную… Я когда вернулся, понял сразу, что окромя меня, его никто слушать не пожелает. Честно сказать, непросто речь разобрать, когда зубы выпали, щеки ввалились, а со связками у дедули вообще беда — хрипел да кашлял сквозь слезы. Разве нужны комсомольцам слезы? Разве тем, кто засевает целину и строит новые города, нужна память стариков?..

Так и получилось, что слушал его я один, хотя рядом горланила целая компания. И за стенками распевали песни ребята и девчата, все в куртках, увешанные значками, румяные и кудрявые. А я смотрел в глаза бродяги, они были прозрачными, как промытый за сотни лет горный хрусталь. В его глазах совсем не осталось цвета, они покоились в морщинистых ямах, слезы катились непрерывно, но щеки его были сухие и сморщенные, как плохо высушенная шкура. Его широкие руки дрожали и почти просвечивали насквозь, как прелые листья, а кровь в его венах порой замирала, и тогда бродяга покрывался потом. Он так и не снял пальто, хотя в вагоне было жарко. По крою, по следу от шеврона и петлиц я определил, что это не совсем гражданское пальто, а дореволюционная чиновничья шинель, засаленная до крайности, но на удивление крепкая. От пассажира несло нафталином, точно его вместе с шинелью выудили из бабкиного сундука. Шапку он не снимал, опасаясь распугать студентов своим желтым черепом, пятнистым, как спина леопарда. Шинель болталась на нем, как на огородном пугале; иногда он заходился в кашле, сгибался пополам, и мне тогда казалось, что бедолага переломится…

Но он не ломался. Он выполз оттуда, где никого, кроме него, уже не осталось.

Назовем его Нестор. Настоящее имя только все запутает и приведет к ненужным вопросам. Он родился… Не будем пока зацикливаться на точной дате.

Нестор назвал мне дату и очень удивился, что я поверил. Он чуть не выронил стакан с чаем. Он сказал, что я первый человек, который его заметил. И первый, который его захотел выслушать. Мы поговорили, долго говорили… Нестор ехал не на стройку коммунизма, и целина его занимала… ну как тебя, Артур, разведение жаб в неволе.

Я ответил Нестору, что это мое призвание, моя планида — слушать людей. Потому я и работаю в таком месте, где люди чаще говорят правду. Обычно люди врут или молчат, а правду доверяют незнакомым соседям в ночном купе. Очень жаль, что пассажиры поступают именно так; ведь их искренность нужна совсем другим, оставленным дома, людям, а никак не случайным попутчикам…

Но это так, к слову… Я отвлекся… Нестор угостился чаем, клубникой из моих личных запасов, а в ответ рассказал мне много такого, за что могли в те годы и упрятать навсегда, и озолотить. Он ехал не на стройку, и не в совхоз, а на поселение. Но не потому, что был сослан. Этого полуживого человека влекли мертвецы…»

Проводница Люда ахнула.

— Да, да, мертвецы, — как будто речь шла о чем-то приятном, посмаковал слово Человек поезда. — Нестор жил долго за счет мертвецов, только как — не признался. Однако не шибко вызнавать-то и хотелось, честно говоря. Вот тебе хотелось бы знать, как из мертвеца жизнь высосать? — обратился он к Артуру. — Нет, верно? Ну кому такое приятно? Зато он мне признался в другом. Он сказал, что с большим удовольствием поведал бы свой секрет самым крупным начальникам и до Кремля бы не поленился дойти, если бы не дикие выходки нашей тогдашней власти. Впрочем, власть теперешняя немногим благороднее и к науке древней вовсе не тянется. Им синхрофазотроны да хромосомы подавай…