Мор.
23
ЧУМА
Ранней весной 1771-го усадьба перешла на осадное положение, и очень вовремя. Первым же утром, когда из Москвы донесся истеричный колокольный звон, заперли ворота и не пустили назад даже слуг своих… Очень вовремя не пустили, и благо, что запасались на зиму достаточно. Пусть рыдали снаружи, пусть матери к деткам пустить умоляли, тетки Бродяги проявили железную стойкость. Наблюдали с чердака за пожарами в слободах, пищали держали у окон, картечью заряженные, молились вместе каждой ночью. Летом вмиг две деревни выкосило, одни кошки мявкали да псы подвывали. В Москве стреляло, грохотало. После уж прознали, что у Варварских ворот Китай-города бунт затеялся, архиепископа зарубили, стражу; богородицу кликали, поджигали, бесились… Когда эпидемия пошла на убыль, Бродяга отважился на вылазки. Он увидел солдатские заставы, перегородившие дороги, костры, куда ворохом кидали одежду, чаны с уксусом на пустых базарных площадях, шеренги колодников в просмоленных балахонах, в адских масках. Он встречал вереницы телег, обкуренных дымом, и трупы на них, сложенные вповалку, как мясные туши, людей с черными голодными глазами и черными бубонами на руках. Он смотрел, как навстречу этим телегам из ворот больниц и просто из подворотен крючьями волокут по грязи трупы. Он увидел, что за месяц стало с ближними их родовыми деревнями, где лаяли теперь ночами шелудивые псы и страшно кричали, распухшие от молока, коровы. Он встречал полные свечами ночные церкви, где охрипшие попы вздрагивали седыми, спутанными бородами, бились лбами об пол. Колокольный звон тоже бился, бился над рвами с шипящей известью…
Обратно возвращался скоро, взбаламученный ум не выдерживал зрелищ небесного гнева, как окрестили мор старухи-приживалки. Перед конюшней скидывал в костер одежду, забегал в баню, потом сидел долго, успокаивая сердце после парной, зажмуривался крепко, читал наизусть молитвы. Иногда падал на колени в часовенке и плакал горячо, допытываясь у бога, зачем красота женская, зачем античные скульптуры, зачем новый иконостас, если впереди лишь яма с известью…
Однажды ранним утром нашел то, что искал. Как ему показалось, совершенно случайно попал к службе в собор и встретил там старца Исидора. Покойных еще отпевали чохом, но уже слегка замедлилась жуткая река. На площади, позади жидкой толпы побирушек, поддерживаемый двумя чернецами, вздрагивал кривым тельцем дремучий отшельник. Бродяга вначале прошел мимо, краем, поставил пару свечей. Затем на обратном пути, по обыкновению не крестясь, а лишь кивнув маковкам, столкнулся с горящим взором и остолбенел. Старец, казалось, весь состоял из бороды и глаз, что жгли, как уголья. Немощен был телом, но духом кипуч, неукротим.
— Подь сюда, — негромко подозвал отшельник. — Пошто толчесси среди смрада, аки бродяга? Я ведь тебя третий раз вижу. Жаден до смерти ты, бродяга. Все у тя есть, сытно ешь, мягко спишь, черни полон двор, а не лежится на печи… Чай, бродяжить тянет?
Так его впервые назвали Бродягой. Старцу было наплевать на приличия, на дворянские титулы и звания. Он существовал на задворках одного из уральских монастырей, по слухам, втихую поддерживал обряды языческие, но в округе авторитетом пользовался неимоверным. В Москву привозим, был трижды, после уговоров долгих и богатых даров на монастырское содержание, и всякий раз коротко пользовал детей аристократов, а сказывали даже, что и к августейшим персонам допущен был…
— Я смерти боюсь, — признался Бродяга. — Чую зерно ее в человеке, в ком спит, а в ком уж проклюнулось. Оттого боюсь еще больше…
Совершенно чужому человеку, полусумасшедшему схимнику открылся. И полегчало сразу. Впервые полегчало, потому что старец не отвернулся, не плюнул под ноги, не замахал крестом истово.
— Боисси? — хихикнул старичок. — Чего ж вылез на белый свет? Сидел бы себе, у теток под юбками, на реку бы глядел, на прачек, прости господи…
Бродяга вздрогнул. Как раз вчера он пытался читать в библиотеке, и по давней привычке, взглядывал на пустые мостки. Деревня почти вся полегла, некому стирать было…
— Не умирать боюсь, а смерти, — удивляясь собственному многоречию, пояснил Бродяга. — Хочу понять, для чего жизнь дадена, коли страх вечный грызет…
— Аль согрешить много успел? — усмехнулся в бороду Исидор. — Честно глаголь, зарезать кого хоцца?
— Нет, нет, как можно…
Бродяга чуть не сел в лужу. Отшельник трепал языком грубо, по-мужицки, совсем не как святой человек.
— Можно, все можно, — покивал удрученно старец, зевнул широко, не прикрывая рот. — Чего уставился, я золотых яиц не несу. Кабы можно не было, не душили бы друг дружку, разве не так?
— Значит, вы тоже считаете… — задохнулся Бродяга, — что дозволение на грехи имеется?
— Ни хрена, — опустил его на землю дед. — Никаких дозволений. Ты сам и есть свое дозволение. И нет тебе спасу, кроме как постриг Белого мортуса принять…
И махнул чернецам, чтоб несли его к воротам.
— Что за постриг? — опомнился Бродяга. — Никогда не слышал…
— А ты много чего не слыхивал, — отмахнулся Исидор. — Грамотный больно, а чего грамота ваша? Буковки одни, а… Ну-ка, подсадите меня, братцы…
Позади, за воротами, уже развернулась карета с золоченым гербом на дверце, с лакеями на запятках. Исидора подняли двое в париках, с закрытыми, впрочем, лицами, бережно понесли, монахи кротко топали следом. Бродяга ахнул, прочитав герб.
— Стойте, погодите! — Он неловко побежал за лакеями, заглядывая Исидору сбоку в помятое лицо. — Умоляю вас! Все что угодно, служить к вам пойду, постригусь, деньги, только объясните, как же это…
— Что «как же это»? — блеюще передразнил старик.
— Как же так, чтобы никаких дозволений? Сами руку целовать даете, и сами же ересь проповедуете…
— Стой, — тихо рыкнул Исидор. Монахи замерли. — Ересь не то, что в уши, а то, что в души. Сам ведаешь, бродяга, а врешь… В чем моя ересь? Да только в том, что твердо знаю, а ты мечешься. И Христу готов клониться, и лизать подошвы идолищу готов, пакостник. И убить готов…
— Неправда, я не за себя радею, — в отчаянии воскликнул Бродяга. Он понял тайным чувством, что если упустит сейчас схимника, то все, увезут во дворец, не встретятся больше… — Я смерть загадкой понимаю, которую Господь нам загадал. Стало быть, и отгадка имеется…
— Врешь, — одними губами произнес старец. — Вечно жить хочешь. За то готов удавить весь род людской.
— Пошто напраслину… Я руку ни на кого…
— Это до времени, — отмахнулся дед. — Чую, пару раз уже прелести запретной вкусил? Шо рожу воротишь? Не дрожи, я сам такой был. Сдохнешь, бродяга, али достанут тебя… До конца-то формулу ишо никто не составил, — опять одними губами, почти беззвучно, предостерег дремучий отшельник.
У Бродяги закружилось, сбилось перед взором — сырая площадь, лепешки навоза, наглые галки над колокольней, ободранные дети ниц перед пузатыми господами в треугольных поярковых шляпах и шерстяных чулках…
— Этого бродягу со мной! — вдруг приказал старец. Лакеи робко переглянулись, у Бродяги холодом заныло внизу живота. Из кареты брезгливо глянул короткий, жабьего вида человечек в буклях и кружевах.
— Кто будешь?
— Такой-то, такой-то! — почти по-военному отрапортовал Бродяга, невольно вытягиваясь во фрунт.
— Не гляди, сиятельство, что в отрепьях шлепает, — вступился старец. — Не врет он, так и есть, полковничий сын…
Бродягу несколько покоробило, что за него просит простолюдин. Похожий на жабу вельможа укрыл лицо платком, отвернулся, махнул соглашательски, устало. Все в империи устали за последний месяц.
В карете Исидор молчал, как истукан, глазами только зыркал. Закатили во двор, мелькнули факелы, шпоры, ограда чугунная. У Бродяги еще пуще заныло в животе, когда на окошке складочку отдернули. Попутчик их, блестя орденами, одышливо сопя, вылез, соскочил на коврик.
— Жди тут, — просто сказал Исидор и раздавил какую-то гниду в бороде. — С их сиятельствами маненько потолкую, уж больно просили за хворыми детками присмотреть, а там, бог даст, затемно и поедем…