Выбрать главу

Бродяга отрастил гриву, бороду, ладони его задубели от рубки дров, а плечи — от коромысла, щеки ввалились, зубы пожелтели. Исидор курить запрещал, зато велел жевать чеснок и траву, от цинги полезную. Кормили в монастыре не густо, зато в богатых домах, куда брал с собой старец, Бродяга отъедался. Легче жить, однако, не становилось. Раз чуть бес не попутал, случайность спасла. Послал старец с монахами за дровами, тремя подводами выехали затемно, чтобы к обеду возвратиться. Колыхалась рань зябкая, мычали полусонные стада, монахи скрючившись, ноги подобрав, молча вдоль реки ехали, к броду.

Ничего не предвещало беды.

На переправе лошадей напоили, снова двинулись, а как солнце выглянуло — подобрали баб двоих, с девчонкой. Деревенские, но не забитые бабенки, бойкие, смешливые, из вольных. Бродяга до того молча на последней подводе валялся, в небо взор вперив, травинку жевал. Чернецы болтали сказки, порой истории захватывающие всплывали, хоть и с чужих слов, да только Бродягу не трогало.

Его давно ничто стороннее не трогало.

Когда бабы с девочкой подсели на телегу, для монахов ничего не изменилось — как жевали горбушки, злословя лениво, так и продолжали. Бродягу обдало вдруг холодом, словно из парной выпал на колючий снег. Задышал тяжело, чувствуя, как капкан внутри напрягся, в ушах зазвенело. Звон далекий нарастал, катился, уже гремело и трясло, точно привязали его всего, целиком к языку колокольному, и раскачивали, и лупили им о бронзовое нутро тусклого великана…

Девчонке ведомо было. Следующее слово для его стиха, для его бессмертия грядущего.

Он соскочил с телеги, медленно обогнал, улыбнулся, чтобы себя не выдать, незаметно стряхнул пот. Лица ребенка он даже не видел, не сумел бы описать, какова она, во что наряжена, сколько ей годков. Вероятно, лет семь или восемь, не больше. Бродягу прошиб пот, когда он понял, что способность его развилась и усилилась. Он наверняка знал, что из трех особ женского полу именно эта, махонькая, в женскую силу покуда не вошла, а здоровьем, как назло, могла с медвежонком поделиться. Что-то у ней свербило, может зуб молочный, либо заноза, но до багрово-черной полосы далеко ей было, ой как далеко. Багровый горизонт Бродяга наблюдал при желании в каждом встречном, у одних он почти незаметен был за сизой, облачной как бы, дымкой, у других полыхал настырно, проморгаться хотелось от мрачного пламени…

Девчонке суждено было топтать земную твердь еще долго, очень долго. Бродяге показалось, что воздух стал густым, как сметана, забулькал, застрял в трахее. Хуже новости не придумаешь. Девчонка несла слово и собиралась нести его лет шестьдесят, а то и больше…

Он тогда еще не умел с полувздоха определять положенный человеку срок.

Повозки застопорились в узком месте, пропуская почтовую карету с охраной. Поздоровкались, помахали ручками. До полосатых столбов заставы с полверсты осталось. Монахи спешились, кто по кустикам, кто снедь развернул обстоятельно, кто прилег, завернувшись. Илья разгонял уже колесницу, хмарь подымалась с лугов, жужжали слепни. Бабы спрыгнули тоже, похватали мешки, но повернули не к городку, а назад, к реке, к переправе. Позже оказалось — помыть ноги надумали да обувь надеть, чтобы в городе совсем уж за простушек не держали.

Бродяга никого и ничего не слышал, смотрел на девочку. Худосочная, с косицей, под косынку повязанной, в сарафанчике льняном. В руках опорки крепко сжимала, видать, настрого велели обувь беречь, не испортить. Подпрыгивая, она спускалась по влажному песку к броду. Там, под игристыми перекатами реки, метались стаи мальков и рассасывались, как неровные шрамы, следы тележных колес.

Бродяга встал за бабами в трех шагах, куст ракиты его прикрывал. Он видел, что к противоположному, обрывистому берегу неспешно катится повозка, рядом вприпрыжку бежит жеребенок. Возница вдруг натянул поводья, кобыла встала, потянулась губами к орешине…

«Что она такое? — пылая, рассуждал Бродяга. — Ничто, пустая моль, мотылек жалкий… Кто заплачет, кроме матери ее, если мотылька не станет? Никто, пожалуй, да и мать долго горевать не будет. Небось четверо, а то и пятеро по лавкам прыгают, обычное дело дитя схоронить… Боже, помоги мне, останови меня, как же спастись от напасти, Боже?!»

Бродяга не мог оторвать глаз от тонюсенькой ее шейки, от проема между лопатками, от бьющейся жилки, от пушка на левой щеке. Не более двух саженей до нее, до прихваченного узлом затылка оставалось.

Вот еще ближе, присела, жучка рогатого перевернула на песке. Крестьянок уже скрывала стена шелестящих кустов, на том берегу мужичок вовсе отвернулся, исчез за обрывом.

Нет свидетелей, никто не увидит, никто не услышит!

Бродяга до крови укусил себя за руку.

На другой стороне реки возница с переправой не спешил, кормил лошадку из торбы. Жеребенок сосал ее, помахивая хвостом. Бабы вдали уселись на бревнышке, лузгали семечки, неторопливо тянули разговор, словно горлицы ворковали. Девчонка, отшвырнув прутик, пошлепала в сторону, в самые заросли, в осоку. Откуда-то вынула тряпичную куклу, прижала к груди, спела той колыбельную, затем на сухом мху положила, якобы пеленку младенцу меняя.

Уйдет — второй раз не воротишь…

Девочка ведала слово, слово редкое, ценное, как джокер на остатнем раскладе, могущий перевернуть небрежно весь ход игры. Слово, замыкающее строфу…

Надо было только позволить ей провалиться за багровую черту. Он успел бы, ухватил, верил в это истово. Только врезать легонько булыжником, окатышем речным, много ли дитю надо? А мать и не заметит, мать еще нарожает, вон какая крепкая!

— Эй, покатили, что ли? — За спиной Бродяги жевал луковицу с салом молоденький послушник. — Игумен осерчает, коли опоздаем. Тебя ждем, обыскалися…

И в тот же миг лучик солнца дерзко вырвался из туч, разбился на осколки и словно бы вызвал к движению доселе застывшие предметы. Всполошились кряквы в камышах, стаей взлетели вороны над дальней колокольней, заржали лошади. У Бродяги подогнулись колени.

— Спаситель, спаситель, не оставил меня… — хрипел он, позабыв молитвы, позабыв благодарность словесную, изливаясь в умиленном раскаянии.

Девчонка обернулась, вздрогнула, заметив вблизи мужчин: одного юного монашка испуганного, другого — смурного, корявого, вовсе страшного, стоящего на коленях, с перекошенным ртом. Бросила куклу, промчалась по воде, притаилась за юбкой матери…

Сама не ведая, что уцелела чудом.

25

СПАСЕН

— Диавол испытывал? — спросил от порога Исидор, когда с дровами вернулись.

Бродяга заплакал, слезы утирал рукавом, носом шваркал, все текли и текли…

— Ниче, зарастет, — подытожил старец, выслушав сбивчивую повесть о несостоявшемся убийстве. — В знаки не верую, извиняй. Сам осилил бесов, за то благодари заступников небесных… Ниче, случалось и хужее! Спасся седни — к завтрему сильнее станешь, вот и весь сказ.

— Отец, а как не повстречаюсь с ней более? — отважился Бродяга. — Чую я, не просто слово, а особливое ведала…

— Дурак, — скривил рот Исидор. — Ну, дурак же! Чутье острое, а разума — ни на грош. А ну, сказывай без утайки, отчего не прибил девку? Нешто пожалел? Мне честно говори, в очи гляди, ну!

— Так это… Не пожалел! — угрюмо отмахнулся Бродяга. — Можешь отлупить меня, отец, но я их никого не жалею…

— Ой ли? — сощурился старец. Гнева, впрочем, не явил.

— Редко когда подступит, редко… — задумался Бродяга. — И эту, на реке, не пожалел бы. Я, отец, вот хоть смейся, весь род человечий тогда пожалел…

— Говори, говори.

— Да что говорить? — смутился Бродяга. — Как-то не растолкуешь… Глядя на нее, будто уверился, что все мы не просто так рождаемся и мрем, что есть высшая разгадка, есть она… Иначе, ежели разгадки бы не нашлось, так никто бы и не нарождался. Вот что остановило, не жалость…

— Белый мортус, как есть Белый, — удовлетворенно крякнул старец. — Не о себе печется, слава те, господя…

…Умирала мещанка, сорока шести лет, от огня внутреннего, лечению неподвластного. Исидор велел стоять за дверью, с пером наготове, а можно и без пера. Остальных сородичей разогнал, чтоб не мешались под ногами.