Выбрать главу

Обрывки стиха несли единицы, но возлюбить следовало каждого.

Возлюбить грязных крестьян было столь непросто, что ночами Бродяга выл, уставившись на луну.

— Уйдешь? — спрашивал утром Исидор, безошибочно, по набухшим подглазным мешкам, по серой коже определяя бессонную маету.

На седьмой месяц вдруг принял постриг в монастыре, имя взял, на которое откликался, но жить продолжал вне стен, подле духовного отца. Тот чах, слабел все боле, с трудом разминая по утрам двухсотлетние кости. Было ему годов даже поболе, но поминать об том не любил. С тех пор как прекратил стих слагать, дряхлел на глазах. Паломники к нему косяком валили, не успевал всех благословить, монахи уносили на одеяле почти бездыханного.

Когда к Бродяге постучался первый проситель о заступничестве перед Богом, он не запомнил. Вначале онемел, ослабел ногами от такой просьбы, затем устыдился, что угостить в крохотной избенке нечем… Летом пошло легче, после того, как в острог съездил. Троих там послушал перед смертью, но только четвертый слово донес. Старый каторжанин с рваными ноздрями, чуть не всю жизнь провел по каторгам. Лежал неделю, к стене отвернувшись, никого слушать не хотел, а в Бродяге сразу близкого признал. Ухватил за локоть горячечно и помер, слово вымолвив.

После острога намерен был в монастырь возвращаться, когда вдруг понял, что тянет совсем в другую сторону. На юг. До Астрахани дошел и еще южнее, вдоль моря спустился, почти к персидским владениям. Везде кое-как пропитание находил, хоть и не стоял на папертях. Слушал, помогать вызывался бесплатно или за корм, деньги возвращал сразу. По горным тропам намаявшись, к донским станицам двинул, там в компании странников время провел, ни с кем, впрочем, близко не сходясь. Наступил день, когда отважился сам предложить лекарские свои свойства. Помнил, как старец нарочито колдовал, раздувая страхи близких, щеки дул, слова латинские в кучу ссыпал, вполовину из молитв, вполовину из стишков римских, в сундучке истлевших. Бродяге казалось постыдным так дурить православный люд, он волхвом древним не прикидывался, оттого прослыл суровым и справедливым божьим человеком.

Сам об эдаких словесных регалиях не знал. Думки все к одному сводились — годы бегут, торопятся, а формулы нет, как не было. Тем удивительнее стала для Бродяги встреча со старым случайным знакомцем из Серпухова; тот в совсем пожилого человека превратился, ходил с одышкой, переваливаясь, волосенки редкие серебром отливали.

Внезапно он уразумел, что не стареет, как другие.

Но радости не почувствовал, словно иссяк источник. Не осталось радости в груди, не осталось ничего, кроме горячего желания продолжать стих. Будучи в лавке, заглянул равнодушно в календарь, отвел глаза, затем снова пригляделся и не поверил.

Десять лет, как один день…

27

НОЖ ГОДУНОВА

В последний путь старца Исидора проводили зимой 1792 года.

…Год звенящий, тревожный, пороховой. В Царском Селе Кваренги вышагивал с карандашом, впереди мастеров-каменщиков, намечая фундамент будущего дворца для внука венценосной Екатерины. Внук пока играл в живых солдатиков и не догадывался о печальной своей судьбе…

В Париже чернь ворвалась во дворец Тюильри, Конвент провозгласил Францию республикой, австрийские войска перешли границу, а комиссары, под «Марсельезу», подняли лозунг «Отечество в опасности!»…

На другом полушарии, в тени могучего платана, под городской стеной, двадцать четыре вольных брокера ударили по рукам, чтобы не считать деньги по кофейням. Позднее, 17 мая стали отмечать как день основания Нью-йоркской фондовой биржи…

В том же году российская императрица затеяла травлю московского «Ордена злато-розового креста» и горели в кострах книги розенкрейцеров, якобы направлявших неокрепшего Павла в сторону дружбы с Пруссией…

Для Бродяги этот год означил иную веху. Перед самой кончиной Исидора, как почуяли, к отшельнику наведались трое. По первому взгляду признал в них Белых мортусов, древних, гораздо старше наставника, хотя внешне каждый годков на семьдесят пять тянул. Глаза их выдавали, и то не каждому, а человеку понимающему — жадные глаза. На погост сани с покойничком лошаденка провезла, так все трое вздыбились, взглядами проводили. То есть снаружи никак по ним не заметно: благообразные, степенные старички, но Бродяга-то чуял — жар из них прет. И горизонт багряный внутри у каждого не вдали полыхал, как у рядовой божьей твари, а повсюду, водопадом огненным изливался. Старики приехавшие не лыком шиты, мощь дрожала в каждом великая. Монахи любопытные сунулись ближе рассмотреть, так те не препятствовали, но понять дали, что растопчут. Лениво так намекнули, вроде как, наблюдай, детинушка, да не зарывайся, не то, пыхнем гневом, мозги через уши вытекут…

Бродяга сразу поверил. Припал благоговейно к пластам знаний, которые мудростью обозвать бы не смог, ибо сызмальства поучали его, что мудрость в ином. Белые мортусы глядели на мир холодно и отстранено, не напрягаясь на тяготы, отвлекавшие их от собственного благоденствия. Старцы нисколько не пеклись о сиюминутном, мирском: о постройке дома, о вкладах в биржу голландскую, об угодьях церковных либо о расширении монастырских промыслов. Деньги их занимали как лишний вес в кармане, от которого следовало возможно, быстрее избавиться. Получали щедро от богатых, копеечно — от нищеты и почти сразу раздавали, не пересчитывая. От рассуждений мрачных бурчало у Бродяги в животе, а денег он привык бояться. Смешно считать деньги тому, кто не считает годы.

Игнатию, кажется, принадлежали заводы в Тамбовской губернии, но он и думать о них забыл, отписал давно забытому своему наследнику… Кстати, о наследниках. Дети, и даже внуки, у старичков, в свое время, народились. Поскольку, в отличие от Бродяги, путь свой природный оба позже установили, и покорились ему. Со временем, естественным образом, пришлось мортусам домочадцев покинуть, раствориться пришлось на просторах, дабы не смущать бесконечным присутствием дряхлеющих наследников. Тема продолжателей рода хоть и не табуировалась, однако ж среди старцев не приветствовалась никак, и Бродяге коротко об том намекнули.

Давно уж пора было старцам в могиле лежать, да заклятия не пускали, стих на свете сберегал. Удерживал стих смертушку, да не совсем. Приглядевшись внимательнее, Бродяга заметил, что багровые озера, внутрях каждого кипящие, понемножку наружу сочатся. В красках не описать явления, и слов он толком подобрать не умел, да только видел неоспоримое.

Никто из мортусов до финала стих так и не собрал, хотя старики десятки строф ведали и ежечасно повторяли. Тонкими, кипящими каплями вытекало из стариков бессмертие, испарялось тут же, на воздухе, угодив во время текучее. Поймав очередного смертника, выхватывали мортусы ловко из него словечко, затыкали пробоину в багровом котле, на год-другой задерживали приступ костлявой, затем вновь прорывала она оборону, радостно впивалась в ослушников…

С охраной те трое прикатили, с парнями. Только у Игнатия отрок непростой, вроде самого Бродяги, а может, только показалось. Остальные — те вовсе обычные, темные, веры истовой, зато дюжие, положиться на таких можно.

Игнатий, Довлат и третий, согбенный, с Исидором день и вечер провели. Дальше дороги их разбегались, мортус ведь не может на месте, иначе времечко мимо него побежит. Обогнать времечко никому не дано, так хоть рядом пристроиться… Пошептались, никого не пуская, затем Бродягу призвали.

Смотрели строго. Игнатий спросил, сколько слов собрал уже. Бродяга, потупившись, ответил скромно, что восемь, две строки сложились. Старцы переглянулись. Исидор лежал, вытянувшись, в меха зябко закутался, поперек груди кошка лапки распустила.

— А скольких вылечил?

— Да дюжины три наберется… — за Бродягу ответил Исидор. — Кости неплохо сращивал. Я его на рудники брал, когда вода подмыла, там задавленных много откопали. Идут людишки к ему, идут… Скромен, терпелив, подношений не берет, а что оставят — братии…