Чаж не двигалась. Забыла кивнуть, приложить руку ко лбу и груди, поблагодарить ученицу жреца. Айсэт вышла из дома и осторожно притворила дверь. Она задержалась на краткий миг, расслышав голос молодой матери:
– Я больше не подпущу к тебе зла, сынок. Ни сглаз, ни болезнь, ни слово ведьмы. Никого чужого. И в первую очередь эту меченую, заглядывающую в людские тени.
Айсэт сорвалась с места. Ее гнала песня, что звучала в ее голове громче, чем пела сыну Чаж:
Кому-то не повезло родиться в Гнилых землях, кому-то вдвойне не повезло попасть в них по прихоти судьбы. Гнилые земли принимали заблудших, но никого не выпускали обратно. Они уже не помнили времена, когда люди стекались к их селениям из ближних и дальних краев, кланялись деревьям в священных рощах, где протекали горячие, беловодные источники, что избавляли от любых ран и недугов. Но искали этих воспоминаний и людского почтения, что со временем превратилось в страх. Только жрецы, сколько бы их ни сменялось, углублялись в леса Гнилых земель, поднимались к скалам, бродили вдоль семи болот: Кольца, Бороды Старика, Кабаньего Следа, Слепого, Черного, Лужи и Безымянного. Выводили купцов из родного села к торговым путям, а мальчиков, которых отправляли воспитываться в чужие семьи, – в соседние селения.
Жрецы и их ученики. И, стало быть, Айсэт.
Как положено ведьме, настоящей или нет, она любила лес.
От дома Чаж она бежала прямиком в чащу. Сырая от пота нижняя рубашка липла к телу. Корсет стеснял дыхание. На рукавах и подоле темно-серого платья расползлись пятна от травяных притирок. Но деревья не обращали внимания на внешний вид людей. Лес не спрашивал, сердито насупив над собой еще темное небо, отчего она не надела ни кафтана, ни шапочки, отчего не заплела волосы в три косы. Пропускал, не осуждая, и разговаривал с рассветом, что едва наметился в призрачном желтом сиянии под пятками убегающей ночи. Айсэт нужны были травы для родителей, для Дымука, которому еще пригодятся настои, для Блегш, которая никак не могла понести, для страдающего от зубной боли старейшины Есхота, для коровы, потерявшей теленка. И конечно, для старого Олагая, который, чуть что, посылал жену с вестью о сглазе, подкосившем его и без того слабое здоровье. Айсэт в последнее время часто заглядывала в их с тетушкой Гошан дом, причитаниями жены старик жаловался на зоб: «Давит и мучит, спать не дает, есть не дает. Дышать тоже тяжело».
Бледно-зеленые колючие шишки дурнишника выскакивали из травы на прозрачных коричневатых стеблях, нападали на босые ноги и хватались за подол. И хорошо, он сгодится в отвар от кашля, поможет Олагаю. Позже Айсэт вернется, пройдет до лесной опушки, ароматной, прогретой полуденным майским солнцем, срежет дурнишник ножом, что всегда висит на поясе, и наберет желтых цветов лапчатки. От зубной боли, от тяжести в желудке, от слабости в ногах.
шипел Олагай вперемежку со стонами и плевался в сторону ученицы Гумзага. Тетушка Гошан заглушала его недовольство обещаниями двух головок копченого сыра, если Айсэт поможет, не откажет.
Айсэт и не думала отказывать, чтобы там ни бурчал старик. Она очистится от его наговоров, от шепотков девушек и недоверия Чаж, едва пересечет границу деревни и найдет свою тропу, что вела мимо болот к ущелью.
Горные вершины набирались цвета. Сперва вычерчивались контуры, чернее, чем отступающая ночь. Мрак расползался на густо-серые полосы, выкрашивался оттенком синего – солнце поднималось выше – и обретал объем теней, в которые ночь превращала горы. Синий уступал место сиреневому. Над правым склоном зажигался первый факел – первый смелый луч солнца, его торжественно поднятый кинжал разрезал ночной полог. Небо заливалось девичьим румянцем. Прятало лик от настойчивого взгляда солнца, но забывалось, открывало лицо и светлые голубые очи. Айсэт тоже устремляла синие глаза к поднимающемуся над горами светилу. Когда кудри гор становились густо-зелеными, Айсэт обычно уже торопилась в деревню. Но сейчас она высматривала травы в пелене рассеянного света и опускала пальцы в утреннюю росу.