Выбрать главу

К. Чуковский увидел в искусстве Л. Андреева плакатность. Но что такое плакат и исключительная приязнь к его стилю, как не выраженье театральности гиперболического характера!

«Он меня пугает, а мне не страшно», — жаловался Лев Толстой на Леонида Андреева.

А между тем, казалось бы, что может быть страшнее той жуткой иллюзорности, окружающей нас, той вечной замкнутости нас в «жесткую скорлупу из тела, платья и жизни», которыми так часто «пугает» Л. Андреев! {411} («Как будто я сам и вся моя жизнь только нарочно», — говорит Костомаров в «Анфисе». «Все в мире не похоже на настоящее», — страждет Немовецкий в рассказе «Бездна». «Все вокруг не правда, а длинный неприятный сон», — думает «Петька на даче» и т. п.)

Льву Толстому не было страшно от такого «пуганья», потому что великий художник, очевидно, чувствовал в искусстве «пуганья» Л. Андреева надуманность и деланность.

Взгляд Л. Толстого на Л. Андреева можно принять, во-первых, с точки зрения художественной критики, а во-вторых (и с еще большим основанием!) — с точки зрения философии театра, где понятия «театр» и «жизнь» не аналогизируются (как это нравилось еще древним мыслителям!), а идентифицируются, что составляет сущность моего учения.

Если жизнь то же, что театр, т. е. если за маской не чувствуется «живого страдающего лица», как выражается Л. Андреев, если «слова могут также надевать отвратительные маски», а значит, и правда, скрытая в словах, может быть заподозрена в маскарадной тенденции, то… о каком «театре правды», например, как того хочет Л. Андреев, может вообще идти речь?

«Один аргивянин сказал, что все аргивяне лгут». А мы скажем: «Несчастный, разве ты не видишь, что твое искусство уже давно смеется над тобою, что… сам дьявол корчит тебе свои гнусные рожи!» И Л. Андреев не удивится этим словам, потому что он сам написал их в «Моих записках».

«Он меня пугает, а мне не страшно». И нам не страшно, потому что андреевская правда может быть и правда маскарадная!

Беда Л. Андреева в том, что он в неизбывной театральности нашей жизни увидел только одну ее сторону — отрицательную. Он проглядел или (если угодно) недостаточно оценил ее положительную сторону, благодаря которой мы не столько живем действительностью (порой ужасной!), сколько воображением (порой прекрасным!), не столько тем, что есть, сколько тем, что инсценирует наша фантазия под покровом надежды, не столько познаем себя и окружающее, сколько представляем их себе мысленно в театральном смысле этого понятия! Букашка, притворяющаяся мертвой под угрозой хищника, способна опрокинуть весь пессимистический базис андреевского неприятия жизни как театра! Ибо, значит, не все же только «отвратительные» маски, не все же в неизбывной театральности нашей жизни от… лукавого! Есть, стало быть, и благостная сторона, если только вспомнить явления мимикрии (миметизма) и покровительственного сходства, замечаемого натуралистами даже в «растительном маскараде», спасительном для многих видов флоры! А такие явления нашей культуры, как, например, вежливость, сдержанность, спасительная ложь врача у одра больного, вообще воспитанность как овладение благостной ролью и т. п.! Пожалуй, без всех этих «явлений» и сама наша «культура» осталась бы, скорей, в ряду возможностей, чем реальных фактов!

Оттого-то и не страшит многих «пуганье» Л. Андреева, что они, может быть, инстинктивно чувствуют однобокость его подхода к театру, пронизывающему нашу жизнь.

{412} Долго мы спорили с Леонидом Николаевичем, пока не разошлись… оставшись каждый при своем мнении. — Я уехал на юг и написал «Самое главное», где попытался показать благостную и даже спасительную мощь сознательной театральности в жизни, выведя апостолом этой идеи если не Христа, то Параклета (первоначальное название моей пьесы «Христос-Арлекин»), а Л. Андреев остался на севере и написал «Дневник Сатаны», где проблема театральности в жизни разрешается трагически и где героем является не Спаситель, а сам дьявол, играющий со скуки роль Спасителя, пользуясь для своей цели театральным методом.