Она ведь совсем забыла про это, напрочь забыла: лишь увидев название учреждения, стала понемножку вспоминать, и прошлое хлынуло стремительным потоком, переполняя ее, так что Роузи, к удивлению Сэм, то и дело приостанавливалась со вздохом: «О-хо-хо». Она вспоминала, какую жизнь пришлось ей вести из-за этого кашля, совсем не такую, как до и после него. Она и ее кашель: она его не выбирала, не любила его, Бог свидетель, но с неким благоговейным трепетом вспоминала, как ей довелось узнать кашель поближе и привыкнуть к нему: то была ее жизнь, не такая, как у прочих.
Ожидает ли это Сэм — а может, уже происходит, и Сэм направляется туда, где окажется в одиночестве?
— День добрый, мы на запись?
— Ну да, наверное.
— А в какое отделение направляемся?
— Неврология.
— Ясненько.
Бабулька в очках с золотыми цепочками улыбнулась наблюдавшей за ней Сэм. Сведениями о себе поделились, подробный перечень инструкций получили — словно им предстояло пройти лабиринт; да так оно и было.
Роузи в конце концов привезли сюда (не в этот светлый новый корпус с белой мебелью и большими окнами, но все же сюда, в «Малышей»). Она худела, никак не шла на поправку, мать тоже сдавала от этого и от всего прочего — как понимала теперь Роузи, сумевшая по прошествии лет вставить этот эпизод в историю (непонятную и неведомую ей тогда) семейной жизни родителей и смерти отца. Одежду у нее забрали, определили ей палату, белую постель.
Несчастное дитя, ох, бедняжка, подумала Роузи, исполнившись жалости к той худенькой испуганной девочке, рыжей, в криво сидевших зеркальных очках, кашлявшей без остановки и без причины. Без всякой причины.
Оказалось, что неврология размещается в старом ветхом крыле, очень ветхом, пугающе ветхом для большой больницы; на шестой этаж их доставил гулко лязгающий лифт, просторный, способный вместить каталку или тележку с завтраками, которыми он и пропах, и теперь Роузи, словно идя по собственному следу, поняла, что бывала здесь раньше; ей оказался знаком печальный запах остывших тостов, овсянки и, неистребимый, — кислого молока.
— Уже были у нас? — спросила медсестра в приемном окошечке, и Роузи далеко не сразу поняла, что спрашивают про Сэм, а не про нее; их передали вместе с бумагами санитарке, которая должна была отвести их в кабинет врача.
— Как тебя зовут, милая? — спросила санитарка у Сэм.
— Сэм.
— Ух ты. Прям как меня.
— Вас тоже зовут Сэм? — удивленно спросила Роузи.
— Да нет, просто у меня тоже мальчишечье имя. Бобби.
— Меня зовут Саманта, — твердо сказала Сэм, уже чувствительная к таким вещам.
— А меня вот Бобби.
Это была остролицая худая женщина со светлыми, лишенными ресниц глазами, напомнившая Роузи первых колонистов или фермерш со старых фотографий, но черные волосы ее были начесаны и завиты по моде кантри-певцов, хотя особой пышностью не отличались.
Бобби повела их по комнатам и лестницам. Она заметила, что Роузи поглядывает вверх на потолки, запятнанные желтыми разводами, как записанная постель.
— Переезжаем, — сказала она. — Сюда и десяти центов больше не вложат. Когда все переедут в новое здание, здесь будет ремонт.
Здесь. Здесь, если зайти поглубже, являлось еще кое-что: в других отделениях вы видели детей, которые в большинстве своем поступали в больницу или выписывались уже здоровые, но здесь ребятишки с непонятными болезнями медленно двигались по коридору в инвалидных креслах, или их везли в похожих на лодку или на гроб тележках, с номером этажа, написанным через трафарет; дети в больничных пижамах, одни веселые, другие оцепенелые, на третьих и смотреть тяжело, но Сэм молча глядела, широко раскрыв глаза. В неврологии популярностью пользовалась стрижка наголо: полголовы обрито, и повязка. Пожалуйста, ну пожалуйста, не брейте ей голову.
— Нам разве не к доктору? — спросила Роузи. — Доктору Мальборо?
— Сначала обследование, — сказала Бобби. — Тогда вам будет о чем поговорить.
Если суды похожи на перекресток — одна дорога ведет к наказанию, штрафу или тюремному заключению, другая к свободе, оправданию, реабилитации, — то врачебные приемные напоминают ствол дерева: пока сидишь там, листая медицинские журналы, белка мысли растекается по сотне ветвей — к излечению, к быстрому излечению, к «ничего серьезного»; а то и в других направлениях: неизвестная болезнь, от которой когда-нибудь станет хуже, немного хуже, очень плохо — или очень скоро очень плохо, совсем плохо прямо сейчас, куда хуже, чем думалось или казалось, но может стать и лучше, когда в бой вступят лекарственные препараты — столь же таинственные, как и силы болезни, — через один сеанс или несколько, много сеансов спустя, лечение бесконечно, растерянность, неудача, поражение. Смерть. Жизнь. Полужизнь, которая хуже смерти. На конце каждой ветки созревает свой плод.