И тут Молольщик, который только что был сбит с ног шквалом пуль, попросту поднялся и пошел вперед, навстречу потоку выстрелов; он выхватил пистолет из руки обмершего полицейского, и оружие принялось таять в его клешне, а когда человек повернулся, он взял его за горло и вылил расплавленный металл пистолета – вместе со взрывающимися патронами – ему в глотку. Остальные разбежались или были разорваны на части, как мухи в руках детей-садистов. Я не увидел у демонов никаких ран, хотя пули сыпались на них десятками.
Молольщик подскочил на своих гигантских кузнечиковых ногах обратно к автобусу, нырнул внутрь и принялся откусывать своими челюстями маленькие головы.
Мы выключили телевизор и отложили в сторону нашу трубу и нашу бейсбольную биту.
Нет. Их нельзя убить. Оружие не причиняет им ни малейшего неудобства. Возможно, если бы удалось расколошматить их на кусочки, это немного замедлило бы их, и они были бы вынуждены какое-то время восстанавливать себя, но они не могут быть убиты никакими общепринятыми средствами – еще одно доказательство того, что это существа сверхъестественные, если еще нужны какие-либо доказательства.
Одна ночь в 1986-м: мне десять лет, что-то разбудило меня, и я не могу снова заснуть. Я мечусь в постели. На дворе июнь, ни жарко, ни холодно, но простыни кажутся мне шершавыми, как наждак, а воздух над моей кроватью – горячим и тяжелым. Я чувствую, как он давит мне на веки. По-видимому, меня разбудил шум, доносившийся из гостиной. Но я не могу заснуть не из-за шума, а из-за какой-то дрожи, пронизывающей весь дом, которая исходит снизу. Это моя мать. Я чувствую ее там, внизу, как она трясется от боли, хотя – я знаю это из прошлого опыта – скорее всего она сидит, свернувшись в кресле и глядя в телевизор, и со стороны совершенно не видно, что она дрожит. Время от времени она выпрямляется резким, как удар кнута, движением, словно угорь на крючке; за год я видел это уже много раз. Однако я еще раз выбираюсь из постели и в одних трусах спускаюсь на площадку второго этажа в нашей половине поделенного пополам викторианского дома и гляжу вниз, вдоль потертых деревянных ступенек, на маму, сидящую в гостиной.
Я знаю, это все амфетамины; я убеждаю себя в этом, глядя, как она сидит в кресле совершенно неподвижно, потом одним рывком перемещается в другое положение и снова замирает. Она не отрывает глаз от телевизора, с помощью пульта переключая каналы. Новый канал. Еще, еще. Один канал на пять – десять секунд. Новый.
Внезапно она выпрямляется и рывком поворачивает голову – я подаюсь назад, но она уже заметила меня.
– А ну слазь сюда, – говорит она. Она выросла на стоянке трейлеров в Фресно [16], и, несмотря на относительно неплохое образование, легко соскальзывает к трейлерной манере выражаться. – Давай, давай, давай, слазь ко мне сюда.
Я схожу вниз, ведя рукой по перилам.
– Я проснулся. Я не мог снова за…
– Ты думаешь, я не в себе, а, детка? – говорит она, когда я спускаюсь к подножию лестницы. Я сажусь на нижнюю ступеньку, надеясь, что она позволит мне там и остаться. Как правило, она не била меня, но я боялся ее, когда она была такой. Интересно, куда подевался Ее Друг.
Просторная комната освещена только телевизором; образы мелькают на экране, заставляя тени плясать по комнате, подобно языкам бело-серого пламени. «Нарисованное пламя», – думаю я.
Я замечаю, что, не считая постеров ван Гога – мама преклонялась перед ван Гогом, – комната выглядит более пустой, чем была прежде. Чего-то не хватает. Кресло здесь, с отслоившимся на концах подлокотников винилом; телевизор вместе с тонким металлическим поддоном, на котором еще лежит пригоршня гремящих семечек: все, что осталось от марихуановой заначки Ее Друга. Другой мебели нет – не хватает дивана. Это был отличный диван, обитый коричневой кожей. Как раз в то время она начала распродавать вещи.
– Ты не ответил мне. Ты думаешь, я не в себе, да?
– Нет.
– Да. Потому что… потому что я теперь столько времени сижу дома – ты сам так сказал сестре. Когда она звонила. – Моя сестра переехала от нас; ей было четырнадцать лет, и она жила с моей теткой. Временами мне тоже хотелось уехать. – Так… Так-так-так. Мир – страшное место, Айра. Больное и опасное. Знаешь, что сейчас показывали в новостях? Я только что смотрела. Маленькую девочку приковали цепями к кровати и держали там пять лет! Ей было шесть, когда ее нашли. Вот какой это мир.
В тот момент ирония до меня не доходит. Моя мать, сама постоянно под наркотой, болтает о жестоком обращении с каким-то другим ребенком! Теперь я знаю, что это была юнговская «тень», теневая проекция.
– В Юго-Восточной Азии, в какой-то стране, люди там просто рубят друг друга на куски, прямо сотни и сотни, и прячут тела… Да, и в Камбодже тоже, не так давно… – Она рассказывает мне с преувеличенными подробностями о Полях Смерти [17]. – А знаешь, что это такое? – говорит она, переходя к вопросу без всякой паузы. – Демоны разгуливают по Земле, маскируясь под людей. И знаешь, что я тебе скажу – я сейчас видела… Как это… что видят космонавты? С орбиты, когда пролетают над ночной стороной Земли – они видят молнии каждые несколько секунд! Молнии постоянно долбают в Землю где-нибудь, каждые несколько секунд. Знаешь, что это такое?
Я киваю, но ее уже понесло. За последние несколько месяцев я очень хорошо научился не смотреть ей в лицо, когда она была под кайфом. Оно становилось таким кукольным – глаза как стеклянные диски, вроде этих плоских камешков, которые вставляют в чучела животных вместо глаз, кожа выглядит натянутой и блестит как полированное дерево, а рот щелкает, как у куклы.
– Эти вспышки, которые они видят с орбиты, – это, конечно, молнии, только и всего, и ничего больше, – говорит она. – Я не сошла с ума. Я не говорю, что это что-то другое. Но я скажу тебе, на что это похоже. Это похоже, как если бы космонавты видели вспышку каждый раз, когда кто-нибудь делает что-нибудь жестокое, какую-нибудь большую жестокость. Какое-нибудь зверство. Это должно было бы быть так, если бы существовала какая-нибудь долбаная справедливость: должна была бы быть какая-нибудь вспышка или еще что-нибудь, что можно видеть из космоса. Может быть, так и есть – может быть, каждая вспышка молнии приходится на какое-нибудь зверство, учиненное где-нибудь на Земле. Должно быть так. Думаешь, я не в себе? Думаешь, думаешь. Иди обратно в кровать. Давай, вали. Мне надо… давай, давай, тащи свою задницу наверх, вали, вали отсюда…
Я вспомнил эту ночь, вспомнил, как слушал бессвязную болтовню своей матери, когда профессор включил телепроповедника. Тот разглагольствовал без остановки. Он использовал все свое искусство. Его лицо было кукольным, глаза похожи на стеклянные диски. Он распинался вовсю, но без своей обычной самоуверенности. Это был преподобный Спенсер. Я видел его прежде: обычно самоуверенность из него так и перла.
Но этой ночью преподобный Спенсер выглядел напуганным.
– До него наконец дошло, – сказал профессор.
– Что? – спросил я. Я сидел на краю кровати, прихлебывая токайское. Снаружи все было спокойно… Наступило какое-то временное затишье…
– Та скорлупа, которую он выстроил вокруг себя, чтобы скрыть то, что знает в своем сердце, оказалась содрана происходящим сейчас в мире, – сказал профессор.
– Я хочу есть, – сказала Мелисса; ее голос звучал приглушенно сквозь подушку, которой она накрыла свою голову. Она лежала на кровати позади нас, изогнувшись буквой «S». – Только если я поем, меня вырвет.
17
Поля Смерти – мемориал в Чоеунг Ек в Камбодже, где Красными Кхмерами было убито около 17 000 человек.