Жалуясь только на то, что сейчас приходится быть «в зависимости от всяких, в большинстве темных, рыболовов, чья добрая воля показывать нас или не показывать в своих «аквариумах», Демьян все же сознается, что от этого «щемит сердце. И досада берет. И придумать ничего не могу. Да и думать не время. Вернусь с войны — тогда другое дело…», «Так свистну, что чертям тошно станет… А я свой «момент» уловлю, не сомневайтесь».
Как всегда, немного стесняясь своих искренних порывов, но желая выговориться до конца, он делает постскриптум, иронизируя над самим собой, но тут же снова возвращается к своей страстной исповеди:
«Расписался-разболтался, как обиженная баба. Не в том суть. Суть в том, что я — дышу литературой, весь, до кончика последнего волоска отдан только одному: служению честному и стойкому: только тому, во что я вложил душу. Внутри я — фанатик. Отсюда и мой внешний признак — самодовольство и самоуверенность, которые неприятны, когда беспочвенны. А подо мной твердая почва, с которой меня ничто (даже война, сбившая многих) не сбило и не собьет. И ни перед кем я, действительно, «дураком быть не хочу» (Ломоносов). «Своим разумом» я до всего, так сказать, дошел, и разбираюсь, слава тебе господи, весьма недурно…
…Я, как Вам известно, весьма «внимателен» к авторитетному для меня мнению того или иного лица. Но возводил я когда дурака в авторитеты? И не веду ли я «художественно» свою линию?..»
И в ответ на успокаивающее письмо Владимира Дмитриевича Демьян откликается, не сдавая позиций:
«…Если я, рассерженный «Современным миром», затараторил, что баба, значит — затараторил, и все тут. Осерчал и потерял голову.
…если кто-либо приобрел свойства, дающие мне материал для сатиры, то ясно, какие это печальные свойства…Я в высшей степени сознаю ограниченность моего дарования и совершенно не склонен к самообману. Называя себя не уличным, мелким фельетонистом, а серьезным сатириком, я говорю о серьезности моей работы, которую я выполнял ответственно по мере моих малых сил. Я никогда не зубоскалил, Вы это знаете, и не думал о дешевом успехе. Наоборот, я видел свой путь усыпанным отнюдь не розами, а шипами, и меня это не пугало и не пугает. Как-никак, а я все-таки работник и, как таковой, требую к себе уважения. От своих. А на чужих… мне наплевать. Кажется, это ясно, и я не знаю, что Вас заставило меня непременно прихорашивать. Я — корявый, нескладный, и пусть! Зато я не фальшивил. И тянулся всегда к тем, кто… неспособен к фальши, например, Вы. Если я в ком ошибся, то с кем ошибок не бывает?»
Он настолько справился с собой, что теперь не только не пишет горьких признаний жене, а, напротив, успокаивает и учит ее:
«Голубчик, Вера, не надрывай своей души желанием объять необъятное. И не делай вида, что ты понимаешь все, чего ты часто не понимаешь. Легко стать смешной. Конечно, пройдет год, два, три, мы с тобой будем работать вместе, и ты научишься разбираться хорошо в том, в чем я сам теперь с большим трудом разбираюсь. Меня спасает сметка, нюх и упорное, непоколебимое стремление к честному решению вопросов, которые — увы! — многими толковыми людьми решаются нечестно».
Демьян настоятельно просит жену быть осторожнее в поведении и в письмах. Ему хорошо известен «тыловой фронт». Он опасен для жены Демьяна Бедного.
Вот он узнал из газетного отчета, что жена была на судебном процессе, где показываться ей было вовсе не след. Делает язвительный вывод: «Отныне ты личность, так сказать, историческая…» И всячески внушает необходимость быть осторожнее. Но хлопот не оберешься!
«…В газетах прошу не делать никаких надписей. Ты пишешь ужасные вещи. Не до жиру, быть бы живу. Попали в кашу».
Сам он очень осторожен. Ни на минуту не забывает не только про обычную цензуру, но и ту, что называет «известным сволочным учреждением». Именно там застряли, по его утверждению, многие письма жены, которая пренебрегала необходимыми предосторожностями. Он сокрушается: «В результате все твои письма застряли там, откуда их выкопает какой-либо наш потомок через сотню лет и будет читать все что надо и что не надо. А ты там, я знаю, написала всего столько, что и охранники спасибо скажут и потомку не насмеяться. Охранник вычитает между строк больше, чем написано, и потомок узнает из семейной жизни то, что никому никогда не должно быть известно. Это мне урок!»
В «уроках» недостатка не было.
«Строгости насчет писем крайние, и я положительно не знаю, что и как писать. А впечатлений гораздо больше, чем на прежнем фронте», «Отныне письма к тебе и всем, всем будут короче воробьиного носа».