Выбрать главу

— Фу-у! К черту… Надо смотреть проще… — пробормотал Кирилл Егорович, остановившись. С неосознанным страхом — бог знает, чего можно было здесь ему бояться? — он огляделся по сторонам. Стояла полная, налитая до краев, глубокая тишина. Умирающие, поблеклые травы напомнили ему о закате, о том круге, который дан всему живому на свете, — достигнув определенной точки, все подвержено разрушению и гибели. Только сейчас, посреди этого поля, глядя на усыхающую траву, Кирилл Егорович осознал со всей ясностью, что ожидало его: полное забвение… «Да разве же для того я родился? И столько потратил сил, чтобы махать топором с мужиками! А подохнешь — на другой день забудут». Такая простая мысль ужаснула его. Как только он подумал так, перед ним всплыли торжествующие лица Клюева и Фарятинского. «Мы уничтожили тебя, потому что ты возвысился над нами, и ты погибнешь навсегда в безвестности». Будто обжегшись, Кирилл Егорович вскочил с земли. «Не торжествовать же вам! Вы рано похоронили меня. Рано!» И он твердыми шагами вышел на дорогу. «Вы говорите, тщеславие и эгоизм — мой бог? А у кого его нет? У литераторов, у этих сомнительных учителей человеческих? Я с ними знаком. Их сожрало с потрохами тщеславие. Истина простая: иначе и не должно — невозможно жить. Это и есть тот двигатель, который делает каждого из нас непохожим на обезьян. Вы все лжете, что не хотите показать свое «я»! И ты, Клюев, поганый из поганых потому, что полез на меня с одной целью, дабы сесть на мое место. Тебя же в свою очередь сожрет Фарятинский. И так будет вечно, пока стоит мир. Вы лжете!» Он желчно усмехнулся, оглядевшись по сторонам. Романтический туман развеялся, и теперь лежащая перед ним великая в прошлом дорога показалась ему убогой, глохнущей и ненужной. «Время прокладывает иные магистрали, и я должен быть там»… «Там» — означало пространственную широту. «Умрешь со своей правдой и никому не нужной мудростью», — подумал он о Тишкове — почему-то именно этот мужик возбуждал в нем наибольшее чувство противодействия и неприязнь; Кирилл Егорович боялся признаться себе, что он оказался не только физически, но и духовно слабее его. «А если копнуть, то и ты, родной, не ангел. Правдолюбец, сеятель мира и братства. Кому оно нужно, твое братство? Осколок милой и убогой России! И слава богу, что нынешняя жизнь не нуждается в Иванах Ивановичах».

В родительский дом Кирилл Егорович вернулся окрепший духом и энергичный. Отец хорошо видел это, он только не знал, что же подействовало на сына. Артельная плотницкая работа? Близость к родным дорогам и земле?

— Все, батя, завтра я еду! — сказал Кирилл Егорович.

— Куда? — спросил глухим голосом старик, предугадывая, что он рвался ехать к власти.

— В Москву. Я еще не сломлен. Еще посмотрим!

— Чего ж ты хочешь, сын? — попытал с тревогой и печалью отец.

— Я должен, обязан доказать им, что у меня есть сила и не для прозябания я рожден. Ты ведь сам, помню, гордился мной, батя!

Старик, насупясь и сгорбясь, не смотрел сыну в лицо. Тяжело было Егору Евдокимовичу. Если в тот последний его приезд он говорил: «Мне больно и стыдно», то тогда старик еще надеялся на возрождение сына к лучшему — к человечности. Лелеял он в душе своей такую надежду. Но сейчас он видел полную и окончательную духовную погибель сына. «Духом-то воспрянул не к тому, чтобы поворотиться к людям лицом, — Кирюха рвется к чинам», — тяжело заключил старик.

— Ты ищешь, поганец, власти! — Егор Евдокимович стукнул кулаком по столу, разгневанно смотрел на сына.

— Нет, батя, ты неверно рассудил. Негодяи рано похоронили меня!

Проводив сына, Егор Евдокимович направился к Тишковым, имея тайную надежду на то, что и Иван Иванович, и Степин разуверят его и скажут какие-то хорошие слова о сыне. Иван Иванович понимал, что не праздное любопытство заключал вопрос старого Князева: «Как же вы думаете об нашем Кирилле?» — тут была его душевная болячка.

— Время покажет, — не желая причинять ему еще больших переживаний, ответил Тишков.

Но Степин высказался напрямки, будто обухом топора ударив Князева по голове:

— Зажрался до конца. Кончен твой сынок!

Егор Евдокимович понимал, что это была правда, но родительское, отцовское чувство воспротивилось.

— Тебя зависть взяла, — бросил он, торопливо зашагав к калитке.

За спиной его стыло молчание. Степин сдержался, не ответил ему.

XIII

Самой глубокой людской тайной, неподвластной всеосмысливающему нашему разуму, является истинно любящее сердце. Его порывы и силу невозможно понять трезвым рассудком. Многим демьяновским жителям, таким, как Варвара Парамоновна и Лючевские, показался очень глупым прошлогодний отказ Натальи Тишковой командировочному из Москвы. Отказаться от благ, которые бы она имела, уехав с ним в Москву, от такого подвалившего счастья могла, в их представлении, лишь дура. И людей, думающих так, трудно осуждать, если к тому же учесть нынешнее великое тяготение в перенаселенные, насыщенные современными благами цивилизации города. Наталья сказала тогда: «Выйду только по сердцу». И она не кривила душой. Но еще более люди эти были поражены, когда она сошлась с пастухом Николаем Дичковым. Бабьи языки порядочно посудачили и перемыли все косточки Натальи и пастуха. У этих людей не было сомнения, что непутевый союз развалится при первых же жизненных толчках. Так говорили даже далеко глядевшие вперед Лючевские. Однако время шло, а Наталья не порвала с Дичковым: она еще крепче приросла к семейному гнезду. Более того: она не только свыклась со своей семейной жизнью, но сделалась вполне счастливою. Ее полное и глубокое счастье, а также жизнелюбие, особенно проявившееся после замужества, и приводило в недоумение тех, кто ожидал совершенно иного. Год спустя после замужества Наталья еще более похорошела и приобрела ту ясность во взгляде и в выражении лица, какая возможна у подлинно счастливых женщин. Раньше, когда она жила у родителей, была видна лишь ее внешняя привлекательность, теперь же счастье било из глубины ее чистой и ясной души. И это ее счастье совершенно не могли понять многие демьяновцы.