Выбрать главу

Он лег, не раздеваясь, на диван, но сон не шел, и, будто обжегшийся, стал опять быстро ходить вдоль стены по толстому мягкому, богатому ковру.

И, вспомнив облитый светлой крупной росою луг в днепровской пойме, тихий шелест под утренним ветерком камышей, звучный и сочный хруст подрезываемой мужицкими косами травы, горчичный зной привяленного, срезанного полынка и чебреца, он вдруг почувствовал физическую необходимость перемены жизни.

«Все мои терзания оттого, что проснулась совесть; я брал все, что мне нужно, от жизни, от людей и ничем дельным не отплатил. Я не жил духовной жизнью, а только поедал народное добро. Много перевел я его! Я — крестьянский сын, забывший, как пахнет на зорьке земля! О чем же я буду писать и какие ставить фильмы, если забыл ту колыбель, в которой сам качался?! «Жить для людей, а не для живота своего», — сказал мне Иван Тишков год назад; вместо того чтобы задуматься, я, уезжая, посмеялся над ним. А ведь он высказал главную заповедь! Мой отец всю жизнь копил деньги и, помирая, был доволен, что оставил нам неполную тысячу. То были счастливые деньги. А я спустил в пять раз больше за один вечер на банкете в день своего пятидесятилетия. Прожрал дурные деньги — и что же? Счастлив? Но я свои болячки не переношу на других. Это моя личная трагедия. Сколько хороших честных писателей не хуже, а может быть… талантливее меня живут без излишеств, как простые люди. Кто из них позволит закатить такой банкет, какой закатил я?!» Однако тщеславный голос заставил его поколебаться, он нашептывал: «Положим, не талантливее тебя, ты это слишком, себя следует ценить». Подлый голос! «Вот оно, вот: мы все — рабы своего тщеславия!» — пытаясь отделаться от этого голоса, думал Туманов.

И пробормотал вслух:

— Ну не талантливее, ну такие, как я. Ну пусть даже ниже, но они, черт возьми, тоже писатели! У них тоже есть человеческие потребности.

И Туманов вспомнил, как один из таких, недолжностной, несекретарский, назвал его как-то «вашим превосходительством». «А как поступил я? Вместо того чтобы задуматься над его сарказмом, стал топить честного литератора. Сукин сын — и больше ничего!»

На другой день он подал заявление об увольнении с «Мосфильма» и сказал генеральному директору студии, что не будет снимать картину, название которой уже значилось на двери его рабочей комнаты и была назначена съемочная группа.

— Голубчик, ваша картина ведь в плане! — сильно удивляясь такому его решению, воскликнул директор. — Да что вы, Роман Романович? Живьем ведь режете!

— Так я решил. Это все, что могу вам сказать. Подпишите заявление. Не то уеду без расчета.

В тот же день, бросив все дела, Туманов выехал поездом в Демьяновск; свою новую черную «Волгу» он оставил семье.

— Ты сделал, папаша, непоправимую ошибку, — сказал сын, прощаясь с ним около вагона. — Что уволился со студии.

Роман Романович, ничего не ответив ему, поднялся в тамбур. «Все правильно, — думал он, слушая размеренный гул колес, — по-другому ты не можешь мыслить. А думать так тебя обучил не кто иной, как я. Прозрение, хоть и позднее, все-таки несравненно лучше, чем раскаиваться до гробовой доски».

Он нарочно взял билет не в «СВ» и не в мягкий, а в простой плацкартный вагон, где ехал народ попроще. Он привык к самолетам, давно уже не ездил в поездах, с радостью слушал стук колес, вдыхал все те запахи, от которых раньше воротил нос. Разговоры же шли про разные житейские мелочи: про нынешний урожай, про землю («Ее-то забыли, забыли, она, вишь, грязная!» — гудел распаленно какой-то лохматый мужик), про то, что под корень истребили мастеровщину, с огнем надо искать печника и кровельщика, что «коня, брат, так «подковали», — духом даже не пахнет», — все это было дорогое и родное Туманову, от чего он давненько оторвался и теперь, сидя в вагоне, жадно впитывал в себя.

Он вышел на станции Сафоново. До Демьяновска еще было тридцать километров, и Туманов с трудом впихнулся в пообшарпанный автобус, — на него все время жала обвешанная сумками худая женщина, ворчавшая: «Ездют тут дармоеды!» На остановках автобус штурмовали новые волны людей, также обвешанные сумками, авоськами, корзинками. Преобладали старые женщины в фуфайках, плисовых вытертых пиджаках и куртах, лезли и мужчины, те поспокойнее, потише, и дамочки, и девушки — эти понаглее, поухватистее. Они распихивали людей, требуя себе стоячего места. Вспыхивали, как всегда водится при людском скопище, перебранки с употреблением выражений: «Я те сама дам по ноздрям. Ишь вылупилась!» — «Ты чего хамишь?» — «А ты чего прешь?»

Старый автобус, словно жалуясь на свою судьбу, дребезжал дверью, завывал мотором на выбоинах, и люди то и дело качались из одной стороны на другую, — тут, понятно, сулились пожелания водителю: «Чтоб ему, прощелыге, самому тумак на лоб посадить. Будто бревны везет».