Выбрать главу

— Так хорош, Катя, что не помню, пил ли я когда подобный!

— Пил, — напомнила Екатерина, — ребятенком. Наша мать, ежели ты не забыл, большая была мастерица на все руки.

— Мать я не забыл, а вот про чай — хоть убей — не помню, — сознался брат. — Нет, правда, что за прелесть! — Он мигом опорожнил бокал, и сестра, улыбаясь, наполнила его опять.

Хорошо было также слушать тихо журчащее мурлыканье кошки, разлегшейся посередине кровати на пестром, сшитом из лоскутков одеяле; умиротворяюще светились малиновыми глазками «огоньки» на подоконниках, ублажали душу звуки стенных ходиков и крик петуха, по поводу чего Роман Романович заметил:

— К дождю ярится?

— Должно, так, — про себя же Екатерина порадовалась тому, что брат не забыл эту народную примету.

— А красив он у тебя! Прямо хоть на выставку. Писаный красавец, радужный, с сизым отливом — картинка, не петух!

Сестра ласково улыбалась, поглядывая на него; брат уловил в ее взгляде что-то потаенное, невысказанное, а ему очень хотелось, чтобы она была до конца откровенной с ним.

— Мне кажется, Катя… Когда мы с тобой в день приезда беседовали — ты что-то не договорила?

Она ответила не сразу, зачем-то, явно без цели, переставила с места на место тарелки и после этого, не глядя на брата, проговорила:

— Ты, видать, заходил в наши магазины? Маслицем да колбасами с ветчиной у нас ты не побалуешься, Роман. А ты ведь привык к обеспеченности.

— Но ты же видишь, что я с большим удовольствием ем твою картофельную похлебку. Разве я тебе пожаловался на плохую еду? Я ведь понимаю условия жизни здесь.

Екатерина вновь порядочно помолчала.

— Покуда ешь похлебку. А ежели посидишь на ней годик? — спросила она, с любопытством посмотрев в его глаза.

— Мы с тобой, Катя, кормлены одним хлебцем, — напомнил ей Роман Романович.

— Ты уж, брат, давно позабыл тот хлебец.

— Нет, извини, я помню! Помню, и мне… стыдно…

— Чего?

Роман Романович опустил свои глаза под ее прямо направленным взглядом.

— Стыдно… так жить.

— Но ты ж живешь не ворованным.

— Не знаю… что хуже. Я, сестрица, зажрался.

Она молча вздохнула, налив ему новую чашку.

— А как же семья?

— Семейка… процветающая — чужое горе ее неймет. Да я их не обвиняю. Что они — и жена, и дети — такие, зажравшиеся, виноват прежде всего я!

— Это правда, Роман. Ты их, видно, закормил, — кивнула Екатерина. — Ну а чересчур сытый, известно, своего не упустит. Узел-то этот, брат, тебе развязать трудно.

— Я им оставил все: пусть живут. — Он перевел разговор на другое — стал ее расспрашивать о жизни нынешнего села. Екатерина поняла, что брат уклонялся и не желал ничего говорить о себе. Будучи чуткой, сестра больше не расспрашивала его про то, как он живет в Москве, и стала охотно рассказывать ему про деревенскую жизнь.

— Молодые подаются в города. Оголяются, Роман, деревеньки!

— Да, жаль. Но нынче создается деревня иная — новая: типа рабочего поселка.

— Какая б она ни была — да не обойтись без рабочих рук, — вздохнула сестра.

— Конечно, я согласен с тобой, что и с обилием машин могут быть низкими урожаи: все дело в прилежании. Но согласись, что сейчас уже другое отношение к земле, чем раньше. Тогда все полеводство держалось на звене баб — теперь же исход урожая зависит от механизаторов.

— Земля, Роман, как тогда, так и теперь, требует ухода: пахать да обихаживать ее не абы как, а с сердцем. На землицу стали глядеть с высокой колокольни, — возразила ему Екатерина. — Надо любить крестьянина — тогда тот отплатит ответной. А отплатит-то земле. Наука немудреная, да, видно, без ней не обойтись.

Сестра, должно быть, высказала верные и даже глубокие мысли, но они… как-то не доходили полностью до сознания Романа Романовича. Он любил крестьян за их сердечную простоту и безотказность в работе, как любил в целом весь народ, считая его создателем всех благ жизни, но в душе его закрадывалось, когда слышал такие суждения, какое-то недоверчивое, скептическое чувство, основанное, как он хорошо осознал здесь, в Демьяновске, вблизи народной жизни, на чувстве превосходства людей умственного труда над теми, кто работал руками. Тут было ущемленное самолюбие: «Какой-то там мужик — корень жизни, созидатель, кормящий людей, а что же тогда я? И все мы?» — шевелилось в его голове. Но сейчас он напрочь изгонял из себя этот протест как вредный.

— Пожалуй… ты права, — ответил он сестре, поднявшись из-за стола и желая лечь спать.

Но он, походив из угла в угол, подсел к сестре — та сучила пряжу. Что-то отгоняло мысль о сне. Какая-то печаль, одновременно тяжелая и светлая, терзала его душу.