Он вышел развинченной походкой.
— Пропал, — проговорил ему вслед Яков, — осталась тень от человека.
— Мухин не дурак, он умеет жить, — возразил ему Бобылев.
— Ну прощайте, ребятки, — поднялся Яков. — Не хватай, говорят, жар-птицу — был бы немудрой гусь.
— Зря, братцы. Надо любой ценой за Москву цепляться… — начал было Дударев, но замолчал, наткнувшись на ощетиненный взгляд Шуйкина.
— Цепляйся. Я, к примеру, не горю! — заметил веско Шуйкин.
— Не осознаешь высшей культуры столичной житухи. Темнота! — пожурил его Дударев.
— Много, что ль, ты культуры-то этой видишь?
— Много, мало, а месить демьяновскую грязюху я больше не желаю.
— Асфальт несравнимо выше, — авторитетно покивал Ступа.
— Из грязи в князи, брат, не вылезешь. И не та грязь, по какой мы ходим, а та — какая в нас, — сказал веско Яков.
…Вечером Яков уезжал из Москвы. Соседи еще не знали об этом, они встретили его на кухне.
Дверь тихонько, робко скрипнула, и в коридор вышли тетя Настя и еще две чистенькие старушки — ее товарки, которые, как и она, помогали одиноким старым и больным людям в их переулке; у них была организованная тетей Настей своеобразная коммуна взаимной выручки.
— Так и скажи Матвею, — договорила тетя Настя, обратившись к худой и востроглазой старухе. Та кивнула головой.
Старушки быстро вышли. Жильцы квартиры, как и всегда в присутствии тети Насти, утратили пыл и по-одному исчезли из кухни. Яков и старушка остались одни.
— Не поминай, отец, лихом, — сказала тетя Настя, согревающим взглядом подбадривая его.
— За что ж мне тебя плохо поминать? Тебе спасибо за все! — ответил с благодарностью Яков. — Уж не серчай: не смог всех денег отдать. Сто рублей вышлю, ты только не думай: я слово сдержу.
Лицо старушки опечалилось — последние его слова ей были не по душе. Она вздохнула.
— Боже тебя упаси: не шли мне денег! Куда они мне? Боже тебя упаси! — повторила она. — А на них, отец, не серчай, — показала глазами на двери жильцов. — Всяк по-своему живет. Москва велика. Народу всякого много.
«Да, всякого. Не одни Недомогайлины и Матильды. И не от Москвы я бегу, — не могу жить без родного угла! — думал Яков. — Тут все мои страдания и есть».
— Ну, хорошенького ветерку, — ласково проговорила тетя Настя, Яков нагнулся, она по-матерински поцеловала его в лоб и перекрестила на дорогу. — А ее не осуждай, — прибавила старушка, имея в виду Веронику Степановну.
Около подъезда попрощались инвалид Семенов и Федор Лучкин. Федор очень напоминал брата Ивана, и он подумал с гордостью: «Такие Иваны и Федоры одинаковы — что в Демьяновске, что в Москве, на них-то и держится жизнь!»
— Успеха, Яков Иванович, — Федор крепко пожал его руку. — Не забывай.
— Само собой, не обходи, — сказал и Семенов на прощание.
На Белорусском вокзале ждали его шабаи — Бобылев и Шуйкин, он им сообщил, что уезжает домой, а те продолжали держать на него ставку. Зашли в буфет.
Бобылев вытащил из кармана бутылку, но Яков отказался от выпивки, глядел на них строго, неподпускающе.
— Клюнул на перековку? Пустых щец похлебать захотел? Ну-ну, с ветерком, если дурак набитый!
— Не глупее тебя.
— У нас такой контракт — за лето отломим по шесть кусков, — загорячился Шуйкин, — вернись, Яша, будь умняша.
— Сгиньте с глаз! Рожи ваши не могу зрить.
Бобылев вытянул с презрением:
— Какие это люди? Ослы!
— Погляди как следует на самого себя! — сказал Яков, жалея его.
Шуйкин все вздыхал, — был он какой-то маленький, сморщенный, но выглядеть жалким не желал — хорохорился, вытягивал трубкой губы, поднимал плечи. На прощание сказал:
— Вернешься — примем как брата… Мы, Яков, сильно надеемся!
Бобылев, царапнув Якова насмешливым глазом, затопал к метро. Шуйкин огорченно заспешил за ним.
К Якову подошла Вероника Степановна. До самой последней минуты в глубине своей души она не верила тому, что Тишков так легко порвет с Москвой. В голове ее не мог уложиться такой поступок. Она предчувствовала, что, набив себе цену, в самый последний момент тот пойдет на унижение, упрашивая ее, чтобы не выгоняла его. Но Вероника Степановна жестоко просчиталась. Он спокойно, без сожаления, уезжал и расставался с ней. Было уязвлено ее самолюбие, да и почувствовала она вдруг совершенно неожиданно пустоту и одиночество. Однако она искусственно улыбалась и старалась казаться веселой и непринужденной. Остановившись на перроне, оба не знали, что нужно было еще сказать.