— Сперва, как она выскочила, то сомнения не могло быть: явилась ведьма. А тут, что за черт, — самым категорическим образом произошло преобразованье: вижу — идет ко мне уже не ведьма, а ушаковская колдунья Явдоха.
— У, зловредная бестия! — сказал Иван Иванович. — От ее подлого глазу много людей пострадало. Змеиный глаз!
— «Эге, думаю, кума, тут тебе чекуху не выпить, не разговеться. А вот я счас тебя дубиной по ребрам!» Только я так, стал быть, подумал — опять чистая иллюзия: вижу, стоит уже не Явдоха, а самая обыкновенная старая коза.
— Здоров, брат, заливать, — засмеялся Туманов.
— Не сойти с места, коли брешу, — сказал Степин с такой убедительностью, что ему начали верить. — Коза! Шерсть на ней висит клоками, брюхо ребрастое, а ноги, как бы найти епитет, — собачьи.
— Ну это ты вовсе не туда, — усомнился Лушкин, — хреновину городишь!
— Ты слухай, молод еще, недавно титьку сосал, — одернул его Степин. — «Ах ты треклятая! — думаю. — В козу оборотилась. Так мы и козе зададим». В это время шел Иван Титков, поглядел и спрашивает: «Что за коза?» Я ему шепнул: «Ошибаешься, это колдунья Явдоха». Титков ухватил попавшийся под руку кол. «Счас, грит, мы ей прочистим мозги!» И хвать козу дубиной по хребтине. А та как зашипит — ну чистая змея! Повело козу набок, и, скособоченная, она кинулась под церковную подклеть. И что ж вы думаете? На другой день встречаю Игунина из Ушакова, спрашиваю у него: «Как там колдунья Явдоха?» «Старуху, грит, отчего-то перекосило. Теперь ходит, завернувши назад морду. И на старуху, вишь ты, нашлась проруха». С тех пор Явдоха и ходит скосороченная.
— А ты, часом, был не на взводе? — спросил Лушкин, как бы устыдившись того, что мог поверить в столь необыкновенные чудеса.
— Может, и под мухой, а может, и нет… Жизнь, Петро, — не книжка и не кино. В ней всяко бывает.
— А что Явдоху перекрутило — это правда, — кивнул Иван Иванович, — отплатилось за зловредность.
Уже синели сумерки, накрапывал мелкий дождь. Мужики, кончив работу, спустились с лесов. Иван Иванович заглянул в дыру, которая вела в подклеть.
— Не народ, а басурмане — нашли, где устроить туалет. Какое свинство! — возмутился Лушкин. — Ни стыда, ни совести.
— Механизаторы постарались, — Степин в знак возмущения прибавил непечатное слово.
— А кто их учил красоте? В школе, что ль? Так они вон, наши учителки, сами недалеко ушли — возле своих дворов развели несусветную грязищу. На неделе вычистим. Надо будет дыру заложить кирпичом, — сказал Иван Иванович. — А теперь, ребята, завернем к Потылихе. Подсобим ей поколоть дрова.
Ему никто не возразил, и всей бригадой молча стали спускаться в овраг, направившись к ее хате. Туманов двигался последним. Он сильно устал, желал отдыха, покоя и хотел есть. Но он не отстал от мужиков. Несмотря на усталость, Туманов никогда не чувствовал себя так хорошо и без раздумывания направился за ними. Хотелось узнать, чем дышит старая Потылиха.
Они вытащили из-за ремней свои топоры и налегли на колку кряжей, сложенных на Потылихином дворе около полуобвалившегося сарая. На крыльце появилась маленькая серая фигурка старой Ефросиньи.
— Што эт вы вздумали, отцы? — крикнула она им. — Мне нечем платить, Иван.
— А тебе, видно, так охота платить? — подмигнул ей Степин, с гулом развалив пополам кряж.
— Задарма чирий не садится. Почесать надо, милок.
— Вы бы, бабуся, не мешали! — крикнул Петр, так орудуя топором, что летели во все стороны поленья.
— Сама управлюся, — бормотала Потылиха, подсобляя им подтаскивать кряжи. — А вы-то, товарищ начальник, не марались бы. Нехорошо! Бросайте, ей-бо, неловко.
— Да неужели ты меня, бабушка Ефросинья, не узнала? — спросил ее Туманов, видя, что она посчитала его за чужого.
Ефросинья пригляделась к нему.
— Неужто Катькин брат? Роман? — всплеснула она руками.
— Он самый. Как же ты живешь?
— Какая наша жизня? С печи на пол, с полу на печь. Вот и вся жизня. День минул — давай сюды. Два минуло — слава те богу.
— Дети-то у тебя есть?
— Двух сынков на войне убили. Дочка есть. В Кышиневе живеть. Бог с ей. Своя, чай, семья-то.
По последним словам старухи Туманов понял, что дочка не очень заботилась о ней. Ефросинья внимательно поглядела на него.
— И постарел же ты, Романыч! Подносился. А видать, на сытом-то хлебе жил?
«Да, на сытом! — подумал он с горечью. — Как это, казалось бы, ни странно — на слишком сытом скорее изнашиваются».
— На черном-то куске, выходит, понадежнее, чем на ситном, — подмигнул Степин.