— Лизавета, упреждаю… Как инвалид Отечественной, стало быть, на деревяшке… А зельем, будет тебе известно, мы сами располагаем вполне. Вот она, родненькая! — Егор Тимофеевич, вытащив из кармана бутылку, поцеловал ее в донышко. — Вырви, брат, очи. Любовный… хе-хе… напиток. Чекулдыкнешь прицеп — и весь, брат, мир скрозь призьму. Тут, Лизавета, не градусы — чистая, в натуре, поезия.
«Сейчас она нам покажет поезию», — соображал между тем Яков, с опаской, молча поглядывая на Елизавету.
Та, видимо, соображала, что им было от нее нужно, и перевела свои большие, весело-шальные глаза на лицо чинненько и тихо стоявшего Якова. Он сконфузился и тоже присел — как вьюноша — на краешек стула. В маленькой, но опрятно содержащейся хатке с бордовыми половичками, с льняной, расписанной малиновыми петухами скатертью, которой был застлан стол, с цветами в горшочках на подоконниках хоть и был порядок, но чувствовалось, что тут шла вдовья жизнь. «Ей пойдут голубенькие сережки. К лицу и к глазам», — подумал с прихлынувшей теплотою Яков, разглядывая красиво выточенные раковины ее ушей. Во взгляде Елизаветы на Якова промелькнуло какое-то чувство, но что оно значило, он не мог определить.
— Давай-ка, мать, на стол огурчиков, грибков. Известно, что у тя они, грибки-то, — отменные, — Степин распечатал бутылку.
— А ну выкатывайтесь отсюда, пока целы! — сказала грозно Елизавета, вытащив из подпечья ухват.
Мужики поднялись, не спуская глаз с ее рук. Степин улыбнулся приплясывающими губами, примирительно произнес:
— Не распаляйся, Лизавета Кондратьевна. Давай искать… точку, стало быть, соприкосновенья.
Подумав, Елизавета проговорила: «Шаромыжники», — однако принесла из сенец тарелку огурцов и мисочку маслят. Они напряженно выпили по стопке; похрустев огурцом, Степин начал с осторожностью подходить к делу:
— Ты, Кондратьевна, сказать без обиняков, — бабец в соку. Налитая. Надо быть… круглой дурой, чтоб этак вхолостую хоронить свой товар.
— И что ж ты предлагаешь? — спросила она прищурясь.
— Не век же одной рябине качаться?.. Надо ей, сиротинке, перебраться к дубу. А он-то в полной натуре — вот он! — Степин хлопнул Якова по плечу. — Красаве́ц! Хоть и подержанный, да вид еще есть.
С минуту стояло угнетающее молчание.
— Счас я вам дам дуба! — выговорила она затем, нашаривая вокруг себя руками.
— Лиза, я с душевным расположеньем… Погоди, ты только погоди! — сильно волнуясь и запинаясь, проговорил Яков.
Не столько слова, сколько звуки его голоса так много сказали Елизавете!.. Она вдруг утратила воинственность, размягчилась, сделалась суетливой — зачем-то переставила с места на место тарелки, затем, украдкой вздыхая, вышла опять в сенцы и принесла глиняную посудину с рыжиками. Однако проговорила сдержанно-строго, недопускающе:
— Обрадовал гусь курицу, посулив ей свой общипанный хвост. На кой черт, спрашивается, ты мне сдался? В Москве не сыскал, что ли? Слыхала, вернулся несолоно хлебавши?
— Я туда ездил, Лиза, не женщину искать, — тихо ответил Яков. — Потянули миры, как бы сказать.
— Слыхала я этакие сказки. Только зарубите, миленькие, на своих носах: не на ту напали! Тут вам не обломится.
Степин все еще не терял, однако, надежды привести к победе начатое дело.
— Клюнем еще по прицепу, родные, авось глаза наши сделаются лучезарны. — Он опрокинул рюмку, вытянул трубочкой губы и произнес: — Не зелье — зверобой. Дерет, замечу, до печенок! Уверен, что вы снюхаетесь.
— Зачем же, в таком разе, ездил? — с напускной насмешливостью спросила Елизавета Якова после небольшого молчания.
— Да, видишь, потянуло столичной жизни отпробовать, — махнул рукой Яков. — Фанаберия.
— Это что ж такое?
— А черт ее ведает! Вроде зуда-коросты.
— Не пригрело, значит?
— Да уж так.
— А жинка твоя славная была! — сказала с теплотой в голосе, опечалясь, Елизавета. — Добрая ей память. Сердечная и умная — таких поискать. Знала я ее хорошо.
— Я не виноват в ее смерти. Ничего худого об ней не могу сказать, — пригорюнился Яков.
Она заметила печаль в его глазах и своим бабьим чутьем угадала, что мужик этот был очень одинок и нуждался и правда в ней. Она снова смягчилась душою, неожиданно для самой себя почувствовав, как и раз, и другой, и третий горячо стукнуло в груди сердце.
— Старые ж мы с тобой, Яков. Я-то уже давно в бобылки записалась. А сказать, только-то и повидала счастье, как пожила со своим Васей. Пухом ему земелька! — Она смахнула с ресниц слезу.
— Ты мне давно приглянулась. А помирать-то нам вроде еще не к спеху.