«Любезная Евдокия Антоновна! (Заметим, что тут он подивился, вспомнив ее имя-отчество.) По случаю душевных воспоминаний, порешился я в некотором роде напомнить о себе. Годы канули, так сказать, в невозвратное бытие…» Тут перо уткнулось и продрало бумагу. Слова, которые только что просились на его язык, как вода из решета, выскочили из его головы. Он пробежал глазами по написанному, чувствуя, что у него отчего-то краснеют кончики длинных серых ушей, скомкал бумагу и кинул ее в соломенную корзинку.
— Мещанка, стерва! — процедил Иннокентий Сергеевич. — Разве ей дано понять возвышенность?
Утрами же, как обычно, являлся страх — чудилось, что начисто обокрали, и он положил в девять часов оглядывать все сундуки, но все находилось на своих местах. В эту осеннюю пору со двора его сбежала пестрая, с обрубленным хвостом дворняжка, следом отчего-то околел гусак, а после этаких напастей куда-то исчез кот; Иннокентий Сергеевич решил, что были козни, не иначе, соседей, и, составив в уме целую обвинительную речь, надев для внушительного вида картуз с наушниками, направился к Тишковым, однако около забора ему встретилась Парамониха, и он ни с того ни с сего накинулся на старуху.
— Ты, брехунья, украла моего гусака! — закричал Иннокентий Сергеевич, размахивая руками, точно норовя ухватить ее за воротник.
Парамониха, уперев руки в бока, стояла незыблемо посередине проулка и, презрительно морща губы, бросила ему в лицо:
— Сам ты гусак недорезанный. Гляди, скоро, чай, перестанешь небо коптить.
Деньги он давал взаймы «с процентиком»: не вернул вовремя, гони монету — пятерку с полсотни. Тишковы с возвратом сорока рублей просрочили уже целую неделю — поиздержались из-за гостей. В дом их Лючевский вошел с тактом, тихонько — любил, надо здесь отметить, вежливость. Любезно поклонился:
— Денек добренький, наше вам! — Присел к окошку, зыркнул глазами по столу, по графину. — Квасок у вас отменный! Выпью, Дарья Панкратовна?
— Пей на здоровье.
Осушив кружку, покряхтев, проговорил, жалуясь:
— Вопреки несправедливому мнению, злые языки и покойницу сестру склоняли за жадность. Господи боже мой! Какие же мы жадные? Из гуманности даю взаймы, а затем собираю, как говорится, от себя оторванные крохи.
— «С процентиком», — вставила находившаяся у родителей Наталья.
— Приходится, Наталья Ивановна, в силу необходимости, — таково, так сказать, коловращенье жизни. Сорок рубликов, любезные, вы уж неделю просрочили. Стало быть, сорок пять.
— Повремени малость, Иннокентий Сергеич: на сегодняшний день мы с Иваном Иванычем без копейки. В конце недели отдадим.
— Рад бы, Дарья Панкратовна, пойти навстречу. Как гуманист — я с пониманием к нужде человека, оттого и постоянно выручаю нуждающихся. Но кредит, любезные вы мои, любит учет. Кто не считает, тот попрошайничает. Да и я близок к тому, чтоб милостыню просить. Кроме того, Дарья Панкратовна, еще за прошлую просрочку за вами пятерка. Итого — полсотни рубликов. По моей бедности — тоже деньги. Вы уж, будьте любезны, отдайте к вечеру, а то завтра я собрался съездить в Сафоново на базар. Гонит нуждишка.
— Негде взять. Обожди до конца недели, — попросил Иван Иванович.
— А это, любезные, ваша проблема. Как же мне ждать, если, говорю, на базар собрался!
Наталья, вынув из сумочки деньги, протянула Лючевскому:
— Здесь сорок пять. Пятерку отдам завтра.
— Что значит деликатная образованность! Похвально, Наталья Ивановна. Весьма!
— На тот свет ведь не унесешь! — бросила ему в спину Наталья.
Последние слова ее будто кнутом стеганули Лючевского, и он почувствовал, как ударило ему в ребра сердце. Забыв о намерении идти ругаться с Тишковым, он, подавленный, вернулся на свой двор. Его вдруг охватил страх, что он действительно мог неожиданно, в любую минуту умереть. Дня через три после того, когда понесло хлябь — по стеклам бил то дождь, то град, — Лючевский почувствовал себя плохо. Кололо сперва в боку, потом в груди, вялый, скучный, в своей каждодневной засаленной куртке, он сидел на диване, глядя на образа. Он обратился мыслями к богу, прося смилостивиться над ним и пожалеть одинокого, но ему казалось, что этот его вопль, исторгнутый из самой души, не дошел до цели. Весь день он с надеждой глядел на дверь, ожидая, что кто-то придет проведать его. К нему никто не являлся. Так прошел еще день; колотье в груди, в сердце прекратилось, но он чувствовал слабость и уныние, и в эту тяжелую для него минуту постучали, и, когда он открыл запоры, показалась Дарья Панкратовна; она стопила печь, сварила кашу и вскипятила самовар. Сделав все это, молча удалилась. «Надо бы ей заплатить — они не богаты, — подумал Лючевский под воздействием мимолетного чувства. — Нет, я не могу быть транжиром, — решил он, провожая взглядом ее фигуру, — этак всем не надаешься. Дураки, жить не умеют. Да, а если припомнить, то я им, Тишковым, больше всех насолил. Однако меня не проведете, голубчики, я начеку! К моему добришку, сволочи, с подходом подползаете».