— Что мамка?
— Уснула.
— Готовь, дочушка, пирог с клюквой. Свари кисель. Увидишь — она подымется!
Наталья со страданием смотрела на облитого грязью, до нитки вымоченного, с растерзанным видом отца.
— Ты что, батя, в лес ходил?
— Много будешь знать! — прицыкнул Иван Иванович. — Готовь без промедленья! — Он бесшумно отворил дверь и, напряженный, шагнул в горницу.
На другой день Дарья Панкратовна была так слаба, что не могла держать ложку в руках. Опять сек по крыше и окошкам уныло-однообразный дождь, в доме плавала тусклая мгла, теряли очертания лица.
Приехал врач, важный, лысый, в тяжелых очках, с опрятно зачесанными височками, холодный и равнодушный — новый человек в городке.
— Полный упадок сил. Может умереть. Я бы посоветовал достать настойку женьшеня. Только настоящую, — сказал он после осмотра больной, ловко зажимая в белом пухлом кулаке смятую бумажку (три рубля), вложенную туда Прохором; доктор, очевидно, угадывал невысокое достоинство того, что оказалось у него в кулаке, и появившаяся было искусственно-добрая улыбка тут же исчезла, и, надавив на кончики больших оттопыренных ушей черную шляпу, он все так же бесстрастно-вежливо вышел.
Иван Иванович скорбными глазами смотрел под ноги, быстро соображая, что следовало делать.
— Пойду к Селезню, хоть и нож в сердце, — вымолвил Иван Иванович, — да, видно придется поклониться: слыхал, у него эта самая настойка имеется.
Он, не медля ни минуты, сразу же отправился к Селезню в отдел культуры, но тот по случаю простуды сидел дома. Ипат Антонович в полосатой пижаме и в красных подтяжках, несмотря на насморк, вследствие хорошего, сытного, с добытым в потребсоюзе мясом обеда, находился в бодром настроении. Но как только Иван Иванович сообщил ему цель своего прихода, то выражение кота, который наелся молока, мгновенно исчезло с его лица. Ипат Антонович подобрал губы, прищурился и, заложив правую руку под борт халата, должно быть из желания выглядеть внушительно, проговорил с раздражением:
— Черт их знает, понимаете ли, этот народ! Живьем за горло хватают. Дорогуша, откуда она у меня? Я с бабами как нравственный человек не вожусь. Чтоб там… для некоторых стимулов… Настойки у меня нету.
— Есть, Ипат Антонович, — тихо выговорил Иван Иванович.
— То есть, к примеру, как это есть? — опешил Селезень, поглядывая искоса на Тишкова.
— Обыкновенно как. Вон в том шкапе стоит. Ты ведь, Ипат, когда-то золотые горы сулил моей Дарье Панкратовне. Теперь она перед смертью. Так помоги! — Голос Ивана Ивановича дрогнул, он отвернулся, не желая показывать своей слабости перед этим человеком.
Минуты три длилось молчание.
— Говорю, рад бы, со всем старанием, помочь. Да где ж взять настойку-то? Кто тебе такую чепуху набрехал, что она у меня есть? Хотел бы я, между прочим, знать?
Иван Иванович хотел сказать ему про то, что он, Селезень, любит баб, но не имеет для этакого дела силенок, и потому все говорят, что у него имеется настойка целебного корня; однако страх воротиться пустым заставил его воздержаться от такого высказывания.
— Ну нет так нет, — Иван Иванович направился к двери и, приоткрыв ее, глядя в высоко поднятые брови Селезня, проговорил так, что тот мотнул головой, будто его душили: — Тебя, Ипат, живьем совесть заест!
«Тоже — нравственник. Голодраный мужик! Мною дурища тогда побрезговала. Но я ж, однако… культурный деятель». Ипат Антонович крикнул ему в окно подождать и, отыскав крошечный, с наперсток, пузыречек, вынул из шкафа другой, во много раз больший, нацедил из него и с этим вышел торжественно на крыльцо.
— Возьми… А чтоб ты знал, за-ради, так сказать, сведения, в некотором роде… подпустили тогда утку относительно моего ухаживания за Дарьей.. Я это, Тишков, заявляю конфиденциально, чтоб пресечь разговоры. — Селезень со значительным видом протянул ему пузыречек. — Между прочим, слухи о том, что я был, так сказать, в Ерофееве коновалом, распущены моими врагами. Ты меня не любишь, а я, видишь, добрый и отношусь широко.
— Добыл, добыл! Родная моя! — завопил Иван Иванович еще под окнами своего дома, кинувшись в сенцы. — Живая? — спросил он с дрожью в голосе Степина.
Тот сидел мрачный, махнув рукой:
— Дело худо, Иван, — как бы не кончилась.
Помогла ли клюква, или же настойка женьшеня, или горячая, не менее горячая, чем в молодости, любовь и внутренняя молитва Ивана Ивановича, или же все переборола жажда жизни, дух Дарьи Панкратовны, или же вследствие всего этого вместе, но только на пятый день после того она круто пошла на поправку и вскоре встала с постели.