Выбрать главу

— Ах, Иннокеша! Ты знаешь, я не меркантильна, — вздохнула Анна Сергеевна, — но как мне по душе такой блеск! Фу! Пускай бог меня за это не осудит. Убери, убери ее… — проговорила она, быстро оглянувшись на двери.

Тот бережно, опять прижав к груди, унес сундучок, водворив его на прежнее место. Когда он воротился, Анна Сергеевна нашаривала руками по столу и никак не могла дотянуться до прикрытой бумажкой тарелки с постными, начиненными луком картофельными пирожками. В последнее время ее прямо-таки одолевало чувство голода, но она таилась от брата, что всегда хочет есть, о чем, однако, тот доподлинно знал и подставлял на край стола как бы невзначай тарелку с пирожками. Сам излишне бережливый, Иннокентий Сергеевич все же удивлялся жадности сестры, и порой в его практической голове возникала мысль: кому же все останется? Однако он прогонял ее как праздную и с иронией думал о жителях Демьяновска, что они не умеют прибыльно для себя жить. Ну взять хотя бы соседей Тишковых. Приютят всякого забеглого, напоят, накормят, сами, понятно, не голодные — да про завтрашний-то день надо же думать! А случись чего — у них сберегательной книжки сроду не водилось. Или же их сын Прохор — тоже голоштанный. А брат Ивана Ивановича: в сорок пять-то лет кинуться головой в омут — искать счастья. А попойки в городке!

Два раза в месяц, когда на химическом заводе выдавалась получка, Анна Сергеевна спрашивала у брата:

— На большой крюк запер калитку?

Тот утвердительно кивал головой.

— Дырки в нашем заборе нигде нет? Ты его давно осматривал? — допытывалась она.

— Комар не пролезет, — отвечал Иннокентий Сергеевич.

— Народ дурной. — И строго наказывала: — Держи всегда все двери на запоре, Викеша. Помни!

Анна Сергеевна в середине каждой ночи будила брата, говорила ему:

— Вроде скребутся? Воры лезут. Проверь запоры во дворе. Посмотри погреб.

Иннокентий Сергеевич напяливал свой засаленный, давно потерявший цвет, некогда бывший ярко-зеленым, пиджак, который больше напоминал старинный архалук, надевал войлочные опорки, брал дубовую палку и, проверив с фонарем замки, возвращался обратно.

— Никого нету, тебе почудилось, — говорил он, ложась на тощий, сбитый комьями матрац, на котором он спал уже сороковой год и который имел заплат больше, чем было волос на его собственной голове.

Сестра же продолжала допытываться:

— Всюду поглядел?

— Да спи ты!

— Ах, брат! Пропадешь ты без меня. Пропадешь.

Как-то в середине такой ночи, когда свистела за окном вьюга и под ее порывами содрогалась вся их обитель, Иннокентий Сергеевич с неподдельной печалью спросил сестру:

— Зачем же мы живем? А? Ты можешь, например, ответить?

— Не думай, — услышал он откуда-то из-за шкафов голос сестры.

VIII

Давно стихнувшая война продолжала собирать свой горький урожай. Инвалид Егор Тимофеевич Степин медленно угасал и чахнул, и, может быть, не столько из-за болезней, сколько от одиночества. Жену свою он схоронил четыре года назад. До того рокового дня Егор Тимофеевич крепился духом, но, воротившись с погоста в свой низенький домик, он почувствовал глухую вечную тоску. Два их сына не воротились с войны. Пока была жива жена, Егор Тимофеевич содержал в опрятности двор: чинил забор и крышу, заготавливал на зиму клетки дров, припасал козе сена, насыпал осенью полную яму картошки; но все враз как-то оборвалось со смертью хозяйки. Разорение началось с козы. Отменная, под стать тишковской, коза Степина вдруг ни с того ни с сего околела. А в народе ведь говорят, что беда испокон не ходит в одиночку. Затем куда-то сгинул петух, а осиротевших двух несушек весной утянул хорь. «Хошь я и не верующий, но тут знак к разору, — сказал себе Степин. — Знамение!» В душе же своей Егор Тимофеевич приготовился к худшему. Он плохо и мало спал ночами, лежал и глядел открытыми глазами в потолок; в такие глухие часы казался себе жалким, слабым, никому не нужным, и все хотелось, как маленькому, приласкаться к кому-то, излить душу; смутно, из невиди, возникал кроткий образ своей родительницы-матери, как бы чувствовал прикосновение ее ласковых рук, и ему хотелось, чтобы его душа соединилась с материнской. «Вот что! Безалаберный я человек! — подумал он как-то ледяной зимней ночью. — Надо тесу на гроб уготовить. Из готового-то матерьяла сподручнее будет его сделать». На другой день он таки добыл его — разжился на стройке. Тес он заволок на чердак и, увидев зияющие дыры в крыше, почуял, как дрожит под порывами ветра вся его ветхая кровля; он понял, что не иначе как нынешней зимой хатчонка его завалится вовсе. «Да ведь ей не мене как сто годов!» — думал он, оглядывая хату утром. Печка давно уже перекосилась, сгнили и выкрошились углы, вскоре треснули стропила, и с одного бока угрожающе провисла со своими черными, полусгнившими ошмотьями соломы крыша. Он враз как-то осел, сник, стал суетлив, временами ко всему равнодушен, даже к еде, раз в неделю варил в черепке похлебку, приправленную салом, зачем-то, должно быть, из боязни перед голодом, начал сушить сухари. Изредка ходил в читальню, набрасываясь на газеты. Иной раз со стариком Князевым или Иваном Ивановичем заводил разговор про «алчный имперьялизьм».