Выбрать главу

— Как ты ходишь? Не видишь, одуванчик зашибла! А вон совсем раздавила белые цветочки! — покрикивал Сережа на мать. — Бабуля, а это что?

— Мачехин цвет. Хоть он и зовется мать-и-мачеха, да боле подходит к мачехе. Видишь: желтые звездочки — цвет разлучницы. Цвет-то ярок, да невеселый, червленый, боле подходит к раздору, чем к счастью. А вот ландыш — цветок на счастье. Им тело не излечишь, а душу ублажишь, смеяться заставишь. В здешних местах, давно это было, бандит и вор Фирька Конопатый сидел. Такого душегуба на всей земле было поискать. Не приведи бог! Родную мать едва не до смерти забил, отца глаза лишил. Сущий палач. А вот слыхала я, мне его женка рассказывала: незадолго, как Фирьку поймали, как-то раз пришел он к ней из лесу, пинжак и руки его в крови. Сел он на табуретку, вынул из кармана ландышевый цветок, понюхал, поглядел страшными глазами на него, вдруг сделался белым-бел, как коленкор. Сунулся Фирька в красный угол на колени и стал бога просить об помилованье. Вот он каков, цветок-то!

Сережа с самым серьезным вниманием слушал бабушку, не понимая всего того, что произошло с бандитом Фирькой. Но в душе его что-то затрепетало, и к глазам прихлынули слезы, что бывало с ним всегда, когда он испытывал счастье; сейчас он был счастлив оттого, что на свете жило так много цветов, которые приносили людям добро, и что это добро ему вдруг открыла бабушка. Он спросил ее еще про один цветок.

— Росянка. Росою, стало быть, умывается. Оттого и чистая, голубенькая. Ежели с нижних-то листочков отряхнуть поутру росицу да утереть ею болячку или какой порез, то живо затянет. А вот люди ее боятся. А ежели лицо помыть, то станет тоже розовым, нежным.

— А зачем она живет на свете?

— Она сама по себе живет, — как равному пояснила Дарья Панкратовна внуку. — Она и не знает, что живет. Все зародилось за-ради того, чтоб хорошо было. Когда всем хорошо, то и цвету хорошо. Мы его не понимаем, чего он говорит. А он все знает, про что мы говорим. Кажный лист знает. Ежели мы его рвем да топчем без путя, он молча сносит. Не мстит. А мы своей злобой сами себя наказываем. Даже не ведаем, как наказываем.

Иван Иванович слушал мягконапевный, родной голос жены и, не вмешиваясь в ее суждения, потихоньку улыбался, гордясь и радуясь тому, что дано ему было заиметь такую жену.

Зинаида же слушала только краем уха, до сознания ее доходили лишь обрывки слов матери, — она не могла избавиться от тяжелой думы про свою жизнь. Об одном упорно думала сейчас она: о Петьке Бабкове. Как-то года через два после окончания школы, летом, она отправилась по грибы, отстала от девчонок, заблудилась и, выйдя на полянку, вдруг заметила около сторожки Петьку. Тогда она сильно обрадовалась ему. Хлынул светлый, обильный, сквозь солнце, ливень, она враз вымокла до нитки, села в мокрую, пахучую густую траву и громко заплакала, сама не зная отчего… Оттого ли, что прощалась со всем тем, что окружало ее, оттого ли, что в ней уже жила, хотя еще и смутная, мысль уехать, навсегда порвать с родным захолустьем. Тогда Зинаида не могла бы объяснить значения своих слез, которые все лились и лились, сами собою, из ее глаз. По испуганному виду Петьки поняла, что он сильно любил ее. Господи, что бы она сейчас дала за то, чтобы воротилась та минута, тот ливень и тот Петька!..

— Ах, какие миленькие цветики! Бабуля, смотри! Не смей, не смей топтать! — напустился Сережа на мать, крепко вдавившей в траву нежные малиновые созвездия.

Дарья Панкратовна залюбовалась трепетным выражением лица внука.

— Иван-чай три болезни лечит. Листочки выгоняют одну хворь, цветки — другую, а корешки — третью. Трех докторов заменит и пользу большую даст. С ним, говорят, живи припеваючи.

— А чего его зовут Ивановым чаем?

— Один человек болел. Иваном звали. Такой злющий был человек — хуже бешеной собаки. Его боялись люди, как чумы. И вот раз его женка заварила ему кипреем чай. Налила. Сидит — змей змеем, глазом буровит, не притрагивается. Махнул рукой — кружка с чаем хлопнулась об пол. Женка его мудрая была, терпеливая. Налила ему новую кружку. Иван и тую разбил. Подобрала опять черепки, молча налила третью. Иван дохнул пару и, знать, почуял аромат. «Ты чем это заварила?» — спрашивает. «Кипреем», — отвечает. «А вот я счас тебе им в рожу», — схватил он было кружку, да в нос ему опять плеснуло благодатью. Отпил малость, приложился — махом опорожнил всю кружку. Выпил это он чай, сидит. Перед тем лицо его было мутное, темное. А тут — засветлелось. Даже не верит: смеются у мужа глаза. «Ты, говорит, из моего нутра беса выгнала. Сидел он, проклятый, там, а теперь, видать, издох». «Вот, правда, Ваня, — говорит она ему, — потому что всякий цвет и корень имеет силу, коли в тебе злобы нету. Это, говорит, из тебя не бес вышел, а злоба, душа ж твоя за другою душой соскучилась, тоска ее взяла, и стало ей пусто одной. А раз цвет такой тебе помог, то давай и имя ему дадим: прозовем его «Ивановым чаем». Долго потом Иван дивился на свою жену. Сделался он добрый, с тех пор ни единого худого слова не говорил ей. И все просил у ней прощения и всякий раз плакал, коли видал чье-то страданье.