А Надежда, привычно распределив вокруг бровей кучерявые волосы и отодвинув подальше от себя смышленых детей своих, липких от ягод, спешила познакомить Ушакова с наиболее достойными обитателями столовой.
– Коржавина знаете? Вон он, Коржавин! Вы только не спорьте, не нужно с ним спорить! Он слишком горюет о судьбах России, а так очень добрый, простой и хороший. А это вон Найман, был дружен с Ахматовой. Его называют – вы знаете, как? Нагнитесь. Я вам одному – по секрету!
Ушаков нагнулся, и Надежда шепнула ему, как называют сплетники достойного друга поэта Ахматовой. Он продолжал улыбаться, но тоска одиночества, которая сегодня утром так накрутила его душу на свои пальцы, словно душа его была прядкой стариковских волос, – тоска эта снова взялась за свое, и он пожалел, что приехал.
– А вон Жолковский. Красавец наш юный! Знаете, сколько ему лет? За семьдесят с гаком! Так, во всяком случае, люди говорят. А выглядит вечно на тридцать. Загар, бег и теннис. И вечно влюблен. Причем каждая следующая любовь на десять лет моложе предыдущей. «Голые пионерки»! Роман такой есть, весьма средний. Но мы не ханжи, мы все любим плейбоев. Ну, мама, не смейся! Я – что? Я серьезно. С Найманом он на ножах из-за Анны Андревны. Но с Найманом все на ножах, но по разным причинам. Жолковский считает, что Ахматова – это вроде как Сталин, только в литературе. Не знаю, не спорю. Пусть время покажет! Пойдемте, и я вас сейчас познакомлю, пойдемте!
– А может быть, лучше попозже? – неуверенно пробормотал Ушаков.
– Да что там попозже? Пойдемте, пойдемте! У нас тут не скучно!
За десять минут его перезнакомили со всеми и наконец позволили вернуться к оранжевому подносу, на котором давно все остыло. Есть ему не хотелось, но он поел, и после обеда выполнил все, что от него требовалось: поговорил с Коржавиным, тут же рассердившимся на него за французскую толерантность, пожал руку Найману, человеку изящной внешности, с глазами печальными, полными муки, и поймал на себе снисходительную усмешку Жолковского, который, судя по всему, догадался, что Ушаков не читал ни одну из его работ о хитростях Ахматовой.
– Сюда-то зачем ты приехал, в Америку? – спросил его Коржавин, и от этого простого вопроса Ушаков неожиданно смутился, как будто его поймали на обмане.
– Я буду работать в Нью-Йорке.
Коржавин вздохнул и кивнул с огорчением, давая понять, что все происходящее на этом свете, включая Нью-Йорк и любую работу, не вызывает у него ничего, кроме тревоги за судьбы мира.
– У нас в шесть – концерт, – краснея всем телом, сказала Надежда. – Потом будут танцы, костер и купанье, и мы вас там ждем. Пойдите пока прогуляйтесь, мне нужно костюмы проверить.
Он вышел из столовой и неторопливо пошел по направлению к реке, близость которой чувствовалась больше по ее памятному с детства запаху, чем по слабо вспыхивающей и пропадающей голубоватой полоске между высокими деревьями и густыми травами вдалеке.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1933 г.
Лиза, не сердись. Я тебе сейчас все расскажу. Не писала, потому что все эти дни провела довольно грустно и почти не выходила из дому. Радио московское невозможно слушать – одни победы, соревнования, хвальба, достижения и призывы защищать большевистскую Родину от врагов. Враги им мерещатся везде, и любой человек вызывает подозрение. Послушаешь это радио – и хочется бежать куда глаза глядят! Патрик собирается ехать на Кубань, его обещали провезти по самым голодным районам. Бог знает, что там может случиться. Спорить с ним и просить его хотя бы повременить с этой поездкой – бесполезно.
Вчера наконец я решила пройтись. Иду по Серпуховке, уже темнеет, прохожих немного, сыпется редкий и сонный снежок. На пути все чаще попадаются пьяные, которых здесь так же много, как в северных районах Парижа, но милиция не обращает на них никакого внимания: протрезвеют и сами уберутся. В Москве почти нет питейных заведений, но водку можно дешево купить в любом государственном магазине, и, как заметили мы с Патриком, русские пьют много, но совсем не так, как на Западе. У нас народ пьянеет постепенно, коротая время в приятной беседе, неторопливо опрокидывая стаканчик за стаканчиком, а здесь люди страшно и быстро напиваются до полного одурения, как будто с разбегу бросаются в пропасть. Говорят, что на среднего посетителя московской пивной приходится по четверти ведра пива в день.
Иду и вдруг слышу – меня кто-то догоняет:
– Hi, baby![39]
Оборачиваюсь – Дюранти. Роскошное свободное пальто, серая кепка, в руках палка с серебряным набалдашником, который сверкает сквозь снег.
– Откуда вы здесь? – спросила я по-русски.
– Я ехал на машине, смотрю – вы. – Он тоже перешел на русский. Говорит свободно, но с сильным британским акцентом. – Вашу фигурку нельзя ни забыть, ни перепутать. Я бросил машину и стал догонять вас.
Он вдруг близко-близко подошел ко мне. Дюранти не очень высокий, но все-таки выше меня, и когда он наклонился, его губы почти коснулись моего лба, моих волос. От него пахнуло спиртным.
– Не бойтесь. Я сыт и не съем вас.
Он всегда был мне неприятен, с самой первой встречи, и муж мой считает его негодяем, но я не могу не признаться тебе в том, что всякий раз, когда он вот так близко подходит ко мне, я как-то обмякаю и чувствую, что между нами нет никакой преграды и что он может сделать со мной все, что захочет: обнять, поцеловать прямо в губы, даже ударить меня по лицу. У него какая-то физическая власть надо мной, Лиза, но я не виновата в этом. Не виноваты же мы в том, что идет снег?
Я хотела отодвинуться от него, даже, может быть, убежать – как бы глупо это ни выглядело! – и не смогла. А он стоял и прерывисто дышал мне на лоб своим очень горячим дыханием, потом усмехнулся и несколько раз поцеловал меня в брови и в глаза. Тут я наконец опомнилась и отскочила от него.
– Что вы себе позволяете?
Кажется, я произнесла это вслух, но точно не знаю – может быть, мне показалось, что я это произнесла. В темноте у него совсем другое лицо: ничего в нем нет жесткого и насмешливого, напротив, что-то даже простодушное, только глаза нагловатые, и, когда он всматривался в меня сквозь снег, они опять странно, по-сумасшедшему блестели. Потом он засмеялся низким, хриплым смехом, отступил в сугроб.
– Ну что, подвезти вас?
– Нет! Я лучше пройдусь.
– Смотрите, в Москве небезопасно.
Мне показалось, что он действительно сейчас уйдет, а я не хотела, чтобы он уходил!
– Я позвоню вам завтра, – сказал он, – покатаю вас по городу, покажу кое-что интересное, только с одним условием.
– Каким?
– Не говорите своему мужу.
Я, наверное, так покраснела, что он заметил это даже в темноте.
– Ого! Что я вижу! У вас разве нет секретов от мужа?
– Почему у меня должны быть секреты от него?
Он взял меня обеими руками за талию и крепко притиснул к себе.
– А вот почему.
Я высвободилась из его рук, но не сразу. Не сразу! Потому что меня словно бы парализовало, и я застыла, уткнувшись в его воротник и дыша запахом его крепкого одеколона.
– Отпустите меня, – пробормотала я.
– Идите.
И тут же действительно отпустил меня. Я ничего не сказала Патрику об этой встрече, но ночью не спала и решила, что, когда Дюранти позвонит, я попрошу его больше меня не беспокоить. Целый день я ждала его звонка, но телефон молчал. Сейчас уже полночь. Пишу тебе и мучаюсь. Неужели я такая развратная, подлая дрянь?
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой