Я не возражал.
— Тогда валяй сюда! — крикнул мне Маэстро, — там обалдеешь с непривычки.
Спускаясь в зал, я увидел сидящих в последнем ряду двух поклонниц этого ансамбля. Они говорили без умолку и что-то жевали. Вид их максимально приближался к эстрадному. Выщипанные брови, атласные косынки, яркие губы. Я опустился на изрезанный перочинным ножом стул.
Они заиграли.
Я терпеливо ждал. Было очень громко и непонятно на каком языке. Мои познания в популярной музыке остановились в начале семидесятых.
— Хард рок, — говорил Маэстро, причмокивая языком, и подмаргивал, глядя на меня.
Наконец они смолкли. Это произошло так, как будто в моторе огромного автомобиля закончился бензин. Он завывал на последних оборотах, потом чихал и, наконец, умолк, но грохот выхлопов оставался в ушах надолго.
Я понял, что микрофоны и телекамеры направлены в мою сторону. Даже поклонницы в последнем ряду прекратили щебетать, и я почувствовал у себя на спине взгляды их прозрачных глаз.
— Вполне прилично, — успел сказать я, — но… Договорить мне не дали. На сцене все как по команде начали кричать. Они кричали, обращаясь ко мне, что на такой аппаратуре можно играть что-нибудь простенькое, а никак не «рейнбоу» или «рейнбол», я так и не понял, что именно; они кричали друг другу, что сбивку надо делать вот так: «ту-дум-тум-тум-тум», а не «тудуду-дум-тум-тумм», что в басу все-таки ре, а не ля, что фоно можно выбросить на свалку вместе с каким-то Евдокимычем, и еще многое другое, чего я не разобрал.
Потом обо мне забыли.
Я даже обрадовался этому. У меня было еще время все обдумать. Большой барабан духового оркестра ухал совсем рядом. Я видел мокрые от пота спины и мятые брюки, когда оркестр поворачивал за угол. Трубач с пластинкой в голове делал тремоло и все время оглядывался, будто ожидая, что я закричу. Я молчал.
— На сегодня все! — сказал Шеф. — Сворачивайте манатки.
Маэстро побежал на сцену, сматывая на ходу провода, гитары нырнули в обшарпанные чехлы, поклонницы защебетали громче, а на сцене появился сильно выпивший человек в приличном сером костюме. Он хромал, давая сильный крен в правую сторону, и опирался на палку.
Евдокимыч.
Все взревели, завыли и зашипели.
— Ну сколько можно, Евдокимыч! Ну когда ты привезешь свой обещанный «Биг»? Это же невозможно!
— Да черт с ним, с «Бигом», хотя бы простой «Регент»! Ты же говорил — сегодня!
Евдокимыч, которого собирались недавно выбросить на свалку вместе с фоно, молчал. Он мерно покачивался, несмотря на то, что опирался на три точки.
— И вообще, если хочешь знать, нас в филармонию зовут, понял? — Генка сильно ударил по тарелке. Евдокимыч помолчал еще несколько секунд, обдумывая услышанное, потом издал какой-то звук, похожий на кашель, и сказал:
— Кх-х-х, ребята, я же говорил вам, кхх-х, ОБХСС, — он развел руки в стороны, та, в которой была палка, перевесила, и он рухнул на сцену, зацепив подставку с тарелкой.
— Вот видишь, Вовчик, в какой нетворческой атмосфере нам приходится работать, — сказал Генка, переступая через Евдокимыча, — и так все время, чуть что — сразу ОБХСС…
Мы начали репетировать. Была зима. На редкость холодная и мерзкая. Евдокимыч приходил на каждую нашу репетицию. Он волок по полу стул, ставил его рядом с нами, садился и слушал. Как только музыка стихала, Евдокимыч, обращаясь ко мне, говорил одну-единственную фразу и всегда одну и ту же:
— Вовчик, а ты можешь спеть для меня песню — и сам начинал: «В моем столе лежит…».
Дальше он не знал. Нам в то время очень хотелось узнать, что же лежит, в конце концов, в его столе. Но Евдокимыч замолкал, а часто просто засыпал, произнёся эту строчку, прямо на сцене. Мгновенно, в семь секунд, как будто силы, которые он берег для этого вопроса, покидали его. Тогда мы все волокли Евдокимыча домой, в общежитие через улицу, и деревяшка протеза гулко стучала по ступенькам, когда мы затаскивали его на второй этаж.
По субботам мы играли на вечерах танцев в нашем клубе. Зал трещал от грохота барабанов и воя гитар. В гнилом полу оставались бреши от ног танцующих, которые заделывал сам Евдокимыч на следующий день. Возле туалета дым стоял столбом. Евдокимыч и там наводил порядок, размахивая палкой и пугая тем, что прекратит танцы. Но все успокаивалось само собой. Иногда начинали курить прямо в зале. Тогда мы выключали усилители и прятали гитары.
Публика расходилась недовольная.
Однажды пришла Люда.
Я увидел ее только в конце вечера. Она стояла у входа. Мне стало как-то неуютно на этой сцене. На сцене, где я привык чувствовать себя хозяином положения. Она продолжала стоять так до того момента, пока в зале не погас свет, и мы не начали сворачиваться. Возле сцены бурлил водоворот из наших поклонниц. Все те же косынки и яркие губы. Мне стало стыдно, что одна из них ждет меня.