И уйти выплакавшимся (заранее хочу этих слез, предвкушаю), просветленным — и, конечно, уже без тех мыслей о самоубийстве, которые, не спросясь, время от времени вползают в меня.
В этом-то и дело: чтобы не кончить жизнь самоубийством, мне нужно убить ЕЁ. Это что? — парадокс или юмор висельника?
Кстати, всегда думал, что висельник — тот, кто вешает. Юмор вешающего. Это ведь страшней, чем юмор того, кого собираются повесить. Мне так казалось. Но недавно открыл словарь Даля (вот они, четыре тома с позолоченными надписями на корешках, четыре тома из моих примерно трех тысяч книг), нашел соответствующую статью и прочел: «ВИСЕЛЬНИК — удавленник, человек повешенный, либо удавившийся. Сорванец, негодяй, достойный виселицы».
Что ж, если я не висельник в первом значении, то уж во втором он. Сорванец. Негодяй тоже хорошо, но сорванец лучше. В этом слове парадоксальность: во-первых, оно очень не подходит ко мне, тридцатисемилетнему мужчине с западноевропейской внешностью, рост метр восемьдесят два, осанка референта при премьер-министре, речь дипломата, взгляд киногероя. Во-вторых, двойственность: висельник, но сорванец. То есть намеревался было повисеть, да сорвался.
Первый раз мне пришла в голову мысль повисеть, когда я еще был глупым студентом, уехавшим от папки с мамкой в далекий большой город, учившимся на физико-математика в университете, жившим в общежитии. Мне не нравилось общежитие. Но женился я-таки по любви, в двадцать лет, на девушке, чьи родители зарабатывали деньги где-то в Северной Африке, а она довольно скромно жила одна в трехкомнатной квартире. Родители на свадьбу не сумели приехать, прислали поздравительную телеграмму, а через месяц с оказией довольно большое количество денег, которое мы за месяц же и прокутили. Все кончилось банально, как сучий хвостик. Что такое сучий хвостик? Не знаю, это выражение моего подлеца-компаньона Стасика Морошко. И вот как-то я — через месяца два после свадьбы, до смерти любящий — вышел ясным утром из дома, прощально расцелованный ею, — на занятия, а она осталась: что-то насморк, что-то нехорошо. Уже отойдя далеко, обернулся — не знаю почему, у нас не было обычая прощаться издали, махая друг другу ручками. И увидел ее стоящей на балконе. И сразу же нагнулся в повороте — будто не на балкон смотрю, по делу повернулся — поставить ногу на бордюр и завязать шнурок. Вывихивая глаза, смотрел и видел, как она отпрянула, — но вот опять выглядывает.
Я пошел к автобусной остановке. Я смотрел на дорогу лицом, а глазами, одним глазом косил на балкон — и видел полу ее синего халата. Ждет, значит, когда я уеду. Чтоб уж наверняка. Автобус подошел, я сел, на следующей остановке вышел, побродил немного…
Дверь я отомкнул одним поворотом ключа, плечом ударил, сорвал цепочку, вошел быстро, но не спеша.
Его я бил долго, основательно. Ее не тронул. Напрасно, конечно, следовало — наоборот. Но мне тогда было двадцать лет и я не мог тронуть женщину ударом — следствием чего, возможно, явилась позднейшая привычка лет до тридцати, когда мне, к сожалению, случалось еще напиваться, хлестать в пьяном виде девиц по щекам. Воспринимали по-разному: и слезы, и крики, и истерика, но и — лобзанье бьющих рук.
Спустив его с лестницы, я, помнится, ничего не сказал ей, начал собирать свои вещи.
«Я тебя люблю», — сказала она.
«Бывает», — ответил я.
«Это случайность», — сказала она.
«Бывает», — ответил я.
«Больше никогда», — сказала она.