Странно было: откуда столько мокрых слез в таком сухом человеке? Змей просто истекал ими, и Писатель подумал, что он, кажется, впервые созерцает воплощение метафоры «плакать в три ручья».
– Бывает, – сказал он. – Все мы иногда…
– Нет, не иногда! Нынешние дети презирают нынешних отцов, и это национальная катастрофа! – мрачно сказал Парфен. – Потому что они – «надменные потомки известной подлостью прославленных отцов!»
– Какую подлость ты имеешь в виду? – спросил Писатель.
– А такую, к которой мы их приучили, и они ее за норму почитают, презирая нас за то, что мы, приучившие их, делаем вид, что подлости этой стесняемся!
– А он худенький такой! – не унимался Змей. – Одни косточки и глаза. Вот такие огромные! Ночами вижу!
Вдруг он вытер решительно рукавом глаза и решительно сказал:
– Вот что, мужики! Вы со своими деньгами что хотите, а я… Кому я доброе дело за жизнь сделал? Никому! Вы как хотите, а я пойду и буду деньги давать, кому совсем плохо… Мальчикам, которые без хлеба… Старушкам… Ну, вообще… Ведь есть люди, которым хуже нас! – с надрывом закричал Змей – и осадил тут же полстакана водки.
– Окосеешь! – предупредил Парфен.
– Я заново пью. Я когда плачу, трезвею.
– И часто плачешь?
– Первый раз. И – протрезвел начисто. Так что я трезво вам говорю: есть кому хуже нас. Оставлю себе тысячу рублей или две, маме отдам, а остальное – обездоленным. Есть люди: для них и сотня огромный праздник!
– Гарун аль-Рашид ты наш! – сказал Парфен, но голос его звучал неуверенно.
Не хотелось ему ударить в грязь лицом перед Змеем. Хотелось и ему обездоленным помочь и этим уж точно утвердить себя в звании настоящего русского интеллигента, начхать, в каком поколении, л. т. м. со всеми счетами относительно поколений!
Примерно то же настроение было и у Писателя.
Но одно – рассусоливать о применении денег теоретически, как бы примерочно и абстрактно, другое – когда тебе предлагают от этих денег практически, конкретно и осязаемо отказаться. Парфен тут же стал думать не о планах наполеоновских – производительных и политических, а о том, что, имея деньги, он получил бы освобождение от постылой службы при губернском правительстве, на которой изолгался вконец, он, если уж хочет начать новую жизнь, на эти валютные твердые деньги спокойно по нынешним инфляционным ценам может купить однокомнатную квартиру – и даже близко к центру, и еще останется! А Писатель сообразил, что денег-то не то что на три, но и на один том не хватит при теперешней издательской дороговизне, учитывая траты на необходимые семейные нужды: жена который год в одном и том же пальтишке зиму встречает, девушек-дочерей тоже принарядить бы надо, да и поступать им на будущий год нужно в университет, а нравы там, как и в большинстве других вузов, грабительские стали, и он, как отец, об этом подумать должен.
– Что? – спросил их Змей, усмехаясь с превосходством праведника. – Кишки ослабели? Будете доказывать мне, что вам самим хуже всех? Что вы обездоленные? Что всех не накормишь? Ну давайте, давайте! Я слушаю!
– Пятью хлебами только Иисус тысячи людей кормил! – угрюмо ответил Парфен.
– А! Вспомнил! Я тоже помню! Только я думаю как? Я думаю так: не в хлебах дело было, а в справедливости! Ведь люди не помирали от голода, а просто кушать хотели. И когда получили пять хлебов, то разумно поделили: кому невмоготу – дали, кто потерпеть мог – сам отказался!
– Довольно своеобразное толкование, – сказал Писатель, знающий, как всякий современный писатель, текст Евангелия. – То есть чуда никакого не было? И даже то, что кучу объедков собрали?
– В силу разума собрали, без чуда! Потому что завтра тоже жрать что-то надо! – доказал Змей.
– Постой. Допустим, мы захотим кого-то облагодетельствовать, – сказал Парфен. – Но кто мы такие, чтобы решать, кому помочь, а кому нет? Это во-первых. Во-вторых: придем в дом, допустим, там больная и нищая женщина. Надо помочь?
– Надо!
– А она – та самая мать, которая мальчика посылает деньги просить! Она нашу подачку пропьет – и опять!
– Пусть пропьет! Пока пропивает, сына не тронет. И ему перепадет что-нибудь на радостях!
– Если кому-то помогать, – задумчиво сказал Писатель, – то тем, кто до края дошел. Вот недавно слышал: человек взял взаймы три тысячи долларов и поехал машину покупать. Рассчитывал частным извозом заняться и отдать деньги. И попал в аварию, разбил машину. Долг отдавать нечем, отчаяние полное.
– И?
– Повесился.
– А мы бы знали, спасти могли бы человека! Идея! – горячо сказал Змей. – Будем искать не просто тех, кому хуже, а кого спасти можем! Спасем, и Бог мне мальчика простит.
– А ты верующим стал? – спросил Парфен.
– Откуда я знаю!
– То есть? – удивился Писатель.
– Верю я в Бога или нет, это только сам Бог знает! – сказал Змей – и сам задумался над своими словами, не вполне понимая их.
– А я вот что, – сказал Парфен, мысленно нашедший, как ему казалось, выход из ситуации. – Я предлагаю ничего не решать, а взять три тысячи и сделать одно конкретное дело. А там будет видно.
– Какое дело?
– А такое.
Глава двенадцатая,
повествующая о необыкновенной жизни необыкновенного человека Э. В. Курочкина
Из какой сырости и плесени (в хорошем смысле слова) заводятся у нас такие люди, совершенно непонятно. Еще маленьким мальчиком Эдуард Курочкин прочел книгу «Советский этикет» и с того дня, садясь за стол, молча клал слева вилку, а справа нож и поданную им мамашей Курочкиной, например, котлету, разрезал ножиком с правой руки, деликатно отправляя в рот маленькие кусочки вилкой в левой руке. Когда мамаша Курочкина впервые это увидела, она испугалась и пощупала ему лоб. Лоб был холоден, как мрамор (сравнила бы Ираида Курочкина, если б знала, что такое прохлада мрамора, но мрамор не встречался в жизни ее). Папаша Василий Курочкин, который и щи, и кашу ел ложкой, ею же кромсая кусок жареной колбасы или терзая голубец, тоже удивился, но одобрил: «Правильно, сынок! Мы в пригороде родились и померли б там, если б завод квартиру не дал, а ты выбивайся в люди! Дипломатом станешь, е. т. м., гений з., с. с.!»
Но это было лишь начало. Десятилетний Эдуард Васильевич Курочкин сэкономил на школьных завтраках, купил ситчику и сам смастерил ширмочку, которой отгородил свое спальное место от старшей двенадцатилетней сестры.
– Это еще чего за фокусы? – растерялась мать.
– Вообще-то я читал, что разнополым детям должны предоставляться отдельные комнаты, – ответил Эдуард. – Но раз это по государственным жилищным условиям невозможно, то я принял меры. Дело даже не в гигиене. Юлия хоть и сестра мне, а будущая женщина, и если я буду ее видеть каждый день в трусах и в чем попало, у меня исчезнет чувство уважения к женщине и чувство тайны, а я этого не хочу. Кстати, мама, я понимаю, планировку наших убогих квартир изменить нельзя, но раз уж туалет присоединили к кухне, то я бы посоветовал вам или не звучать так, находясь там, или делать это тогда, когда детей, то есть нас, нет дома, чтобы мы сохраняли пиетет к вам и сыновне-дочерний почтительный трепет близкого отдаленья. Желательно, чтобы при этом и мужа вашего не было, то есть папы нашего, по причинам аналогичным.
Само собой, говорил все это малолетний Эдуард Васильевич другими словами, но мы нарочно усугубили синтаксисом странность его речей, чтобы читатель почувствовал такую же оторопь, которая напала на бедную мать Эдуарда. Больше всего ее потрясла даже не просьба о туалете, а то, что он на «вы» вдруг родную мать назвал.