Изъеденный оврагами, загромождённый оплывинами склон воздымался в уже ночное небо с проклюнувшимися звёздами. Воробьёвы горы... Просёлочная дорога полого волоклась вдоль берега, вывершивала овражек и выводила в просторную низину с бедным ручейком. Возле него притулилась деревенька. Она спала уже так глухо, что даже псы не взлаяли. За ёлку зацепился месяц. В его заёмном свете жирно блестела глина, взбитая копытами. Сметанным языком она сползала с обрыва над дорогой. Усталые кони оскользались, поддавали крупами, дорога пошла круче. Лишь на лесистом взлобке стала ровнее, суше. Старшой дозволил глотнуть горелки, а молодой расстрига из монастырских певчих заиграл вполголоса походную казачью: «Соколинку сынку, вернись до домоньку, эмыю тобе головоньку, розчешу гребенцем... Соколихо мати, не вернуся не зостанусь, мене, йене, змоют дожчи, а розчешут густы тёрны...» Даже Филипка заулыбался облегчённо, хоть и не прикоснулся к фляжке.
За лесом лежало Воробьёве, царское село. Игнатий был здесь однажды, когда всем городом, с земским палачом во главе, в сопровождении священников, но и с оружием посадские ходили к молодому государю Ивану Васильевичу требовать правды и свободы. Им обещали... Слишком многое изменилось с той поры, дороги тоже. Вместо Киевского большака Игнатий вывел казаков к заставе на окраине села.
— Хто за люди? Стой!
Кони уже привыкли, что от костра надо лететь галопом, не жалея дыхалок. Но вышколенная воробьевская стража держала пищали на сошках. Громыхнули вдогон, по теням.
— До неба, — порадовался старшой, услышав жужжание пули, значит — мимо.
Рванули лесом, вылетели к откосу, падавшему к Москве-реке. Отсюда легче оглядеться, сметить дорогу. Игнатий изумлённо крикнул:
— Пуля во мне!
Брюхом, по-бабьи соскользнул с седла, вытянулся ничком, сунулся в таличок седой, плешивой головой. Жёлтую свитку, зазеленённую луной, от ворота до задранного подола облило чёрным.
Старшой кинжалом вспорол сукно, обнажил тощую, зябко съеженную спину. Пощупал и в бессильной досаде махнул в небо кулаком. Опомнился и по-казачьи размашисто перекрестился.
— Помогайте, хлопцы. К небу очами, чого уж там.
Игнатия перевернули на спину. Он пристально смотрел на звёзды, косился на хищный месяц. Губы и подбородок деревенели. Пролепетал:
— Пи-липк!
Филипка опустился на колени. Игнатий уцепился за его плечо хваткой утопающего. Через ладонь передавался озноб старого тела, терявшего остатки крови и что-то ещё, неосязаемое, может быть — волевую основу души, неисполненную мечту Игнатия и веру... Он задышал глубже, приостанавливаясь на выдохе, удерживая последнее из сладкого в этой жизни — весенний воздух. Выцедил из него немного сил:
— Час придёт, воротишься до них... за нас... злодейством за злодейство! Ведают только силу.
У самого уже и смежить веки не хватило силы.
Расстрига прочёл отходную. Заикнулся:
— Погрести в лесу...
— Ножами много не накопаем, псы разроют.
— В часовню положить, аки подкидыша.
Поодаль, на бровке склона, как бы готовая взлететь с неё в звёздную бездну, маячила часовенка. Неизвестно, по царскому указу её построили, по обету или вид с Воробьёвых гор на Москву-реку был так божественно ясен, что всякий странник испытывал желание помолиться. В светлое время далеко внизу, за опушённой дубами и тополями речной излучиной белели или зеленели ухоженные царские луга с тихой слободкой Лужников, а дальше, как на расписном подносе с чернёными зимой, осенью — золочёными, летом — зелёными закраинами лежала сама Москва, усаженная маковками церквей, с лучисто разбегавшимися улицами, слепо утыкавшимися в стены Китай-города, Белого, Земляного, с обильными садами, тесными огородцами, с торгами, тюрьмами, Монетным и Пушечным дворами... Сегодня мглу внизу даже лунный свет не пробивал. Казаки, утихомирив коней, чующих мёртвое, перевалили тело Игнатия через седло. Мерин взбрыкивал, норовил убежать.
— Тако и мы, — пробормотал расстрига. — От чого убежать надеемся, незримо на хребте несём. До самыя до смерти...
Покуда казак, сноровисто подламывая замок, отчинял дверь в холодную часовню, Филипка сидел возле Игнатия, уставясь в черноту. Рука привычно лежала на кинжальной рукояти, глаза искали проблеска в заречной дали. Старшой кивнул на звёзды: