Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что-то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французских солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера».
Это — Пьер Безухов. Совершеннейший из людей — в условиях голода и плена.
Что же спрашивать с заурядной женщины, материной мачехи?
И рассматривать все случившееся между ними в тридцать третьем году надо, видимо, с учетом этого отступления: чтобы не судить чрезмерно одну и сполна воздать другой.
ХЛЕБ
Всю жизнь она делала одну и ту же работу: кормила детей, ухаживала за скотиной, сеяла и убирала хлеб.
При всем однообразии эта работа, одна и та же, как и человек, на протяжении своей жизни делающий ее, так же, как человек, имеет способность взрослеть, стариться, умирать.
Быть горячкою и быть инерцией. Быть цветущей и быть немощной.
Быть цветущей. То есть молодой, рассветной…
Ни яслей, ни детских садов в селе, конечно, пока не было, и многие матери из тех, кому не на кого было оставить ребенка дома, брали детей с собой на колхозную работу. И мал-мал подросших, вставших на свои ноги, и грудных. Мажут, например, бабы колхозные амбары. Подоткнув юбки, месят глину, мазать начинают сверху, приставляя к огромному, окривевшему от старости амбару деревянные лестницы и подавая друг дружке ведра с водой и глиной, перемешанной с половой и коровьим навозом (конский был редкий и благородный, шел на мазку земляных полов в хатах, придавая им сухой блеск и крепость), а детвора возится поблизости на глазах. Время от времени то одна, то другая баба отлучится от товарок; расстегнув кофту, сунет своему галчонку набрякшую грудь и тут же, в затишке под амбаром, покормит его. Чтобы быть за них спокойнее, для грудных детей, рассказывают, рыли небольшие ямки. Уложив в нее карапуза, подстелив ему чистый мешок; выползти из ямы он не может, вот и лежит на пузе, на спине, забавляясь, в зависимости от принимаемого положения, то бледным летним небом, то разворачивающейся перед ним картиной сельского строительства.
Я тоже рос из ямки (как оберегаемый от деда Брихунца арбуз), и потому, наверное, мне кажется, что вечную Настину работу я знаю вечно. И тот же амбар, и птичник, где она была передовой птичницей, о чем свидетельствовали заведенные под стекло дипломы и грамоты, — в других домах так заводили карточки, но за невозможностью сняться самой мать заводила в рамки фотокарточки своей работы. И поле. И попробуй сам угадай, где тут рассказанное — матерью или еще кем, а где увиденное своими глазами, из лунки, откуда, стараясь не потерять из вида мать — единственное, что ему было знакомо в этом неожиданном мире, — изо всех сил драл голову Настин первенец. Все срослось, смешалось. И все же одно видение выделяется. Оно ярче. Оно наверняка увиденное.
На колхозном току женщины грузили в машины хлеб. Он лежал по всему току невысокими светло-золотистыми ворохами, как молодой, только что выкачанный из ульев мед. Сходство усиливалось еще тем, что вороха были истолчены босыми женскими ногами, и хлеб на вид (да и на ощупь: нога уходила в него по колено) был вязок, крут. Стынущий, берущийся сахаром мед. Небогатый взяток с окрестных сухих степей. У подъезжавшей к вороху полуторки открывали задний борт, приставляли к нему широкий деревянный настил с набитыми на нем планками — трап, и по этому трапу женщины поднимали в кузов зерно. Это теперь механизация, транспортеры: успевай подгребай лопатой хлеб к их прожорливым нориям. А тогда его грузили вручную, носилками. Носилки были сделаны в виде деревянного ящика с двумя парами ручек. В ящик входило сто килограммов зерна. Центнер. Его так и называли — «центнер». Не «носилки», не «ящик», а сразу, минуя оболочку, к сути, к мере: «Возьми центнер», «Сломался центнер…» Женщины постарше деревянными лопатами или специальными железными совками насыпали центнеры зерном, а кто помоложе поднимали их в кузов и там выворачивали. Одна спереди, другая сзади, становились они в оглобли центнера — впрягались — и ступали на трап. Скрипело рассохшееся дерево. Настя была среди тех, кто помоложе, кто носил. Глубоко надвинутая на лоб косынка, из-под которой краешком, полумесяцем и так же странно, как полумесяц, белеет намазанное простоквашей (чтоб не сгорело, не загрубело) лицо, светленькая кофта с засученными рукавами, и словно приставленные к рукавам — руки, такие обгоревшие, цвета кровельного железа, что кажутся чужими: кофте, косынке, улыбающемуся мне арлекинскому полумесяцу.