Выбрать главу

Кость у Насти узкая, и, удерживая центнер, рука вообще вытягивается в струну. Руки по швам, линия шеи и плеч круто срывается книзу — не только руки, все ее тело свинцовая тяжесть центнера вытягивала в струну, как растягивает оживший ивовый прут тяжкое теченье полой воды. Тело распластывалось по теченью — водопадом! — центнера. Через какое-то время женщины менялись местами в оглоблях — той, что ступала на трап первой, было все же полегче. И все равно эта тяжкая работа была в радость. В радость были небогатые, как пригоршни, горки послевоенного хлеба. В радость была молодость, ощущение силы — тело еще вытягивалось в струну, а не переламывалось с сухим треском в пояснице и, вытянувшись, мускулисто, как струна, трепетало в противоборстве с тяжестью. И как бы там ни было, но с трапа, с самой высокой точки его, когда восхождение, вознесенье с центнером было уже позади, мать обязательно улыбалась мне.

Оборачивалась и улыбалась.

Молодость — это работа с улыбкой.

Есть такая очень известная картина у художницы Татьяны Яблонской — «Хлеб». Тоже послевоенный ток. Зерно в мешках, колхозницы, задорное веселье. Наш хлеб был пожиже и количеством, и настроением, но эта слабая, усталая улыбка, витавшая над ним, одухотворяла его.

И его, и работу.

Настина молодость дображивала на медовых хлебах.

Пока женщины грузили в машины зерно, шоферы и их стажеры (шоферов было мало, к ним на выучку приставляли расторопных парней, а то и зрелых мужиков, и ненашенское слово «стажер» с форсом гуляло по селу) терпеливо и обособленно — техническая интеллигенция! — стояли в сторонке. Курили, лениво подначивали баб.

Был среди них и мой двоюродный дядька Иван Гусев. Чуб матюком, чернявый, ухватистый и по какому-то случаю выпивший. После мне привелось некоторое время жить в его доме, и я любил рассматривать с его дочками альбом их семейных фотокарточек. Изредка там попадались карточки самого дядьки Ваньки. И непременно — с машиной. Вот он на подножке полуторки. Вот у задранного «зисовского» капота. Вот еще какая-то техническая новинка. Собственно, дядьки, можно сказать, и не видно — один только локоть с начальственным шиком выставлен из кабины, зато новинка — как на ладони. Он фотографировался с ними, как с невестами или как если б они были его собственные. Частные — когда рука поглаживает капот, как собственное пузо. Увы, дальше мотоцикла с коляской дядька не двинулся. Годам к сорока пяти стал плох головой, опухоль нашли, по рукам, по лицу полезла нехорошая никотинная желтизна, тронутый морозом чуб враз, как в предзимье, облетел, обнажив бледную нездоровую лысину.

Но тогда дядька был еще молод, отчаян. Отозвал Настю в сторону и предложил вот эту машину, что сейчас догружают, отвезти не на элеватор, а к ней домой. Ему удалось что-то схимичить с рейсами, и эта машина, выходит, неучтенная. С тока поедет вроде бы в город, а стемнеет, вернется — и прямо к Насте во двор, там и свалит. Никто и не узнает.

— Сестра ты мне или не сестра? Бьешься одна, бьешься как рыба об лед. Должен я тебе помогать или не должен? — горячился дядька Иван.

Настя отказалась.

Разумеется, боялась за себя.

Разумеется, боялась за Ивана — это ему пьяному море по колено.

Была, конечно, еще одна разумевшаяся, подразумевавшаяся причина отказа, но я не торопился бы сформулировать ее с библейской категоричностью: не укради. Тот же хлеб Настя и другие женщины потихоньку потаскивали с тока в сумках, в рукавах. И грехом это не считали. В доблесть, правда, тоже не возводили — это были те житейские отправления, о которых вообще помалкивают.

Но тут — машина.

Впрягаешься в центнер, круто, срывая не однажды сорванные и выспевшие вновь мозоли, поднимаешь его, привычно ищешь ногою трап и тяжело, с гуденьем в теле ступаешь по нему, бездумно считая давно высчитанные планки. Раз, два, три… Кузов. Перевернули, стараясь хоть маленько, но бросить носилки вперед, чтоб ровнее и емче загрузить машину. Сбегаешь вниз — это как выдох, чтобы через пять минут, прикусив губы, снова ступить на трап. Раз, два, три…

— Руки оторвало, — жаловалась вечером.