Бабы качали головами, потому что дурой была все-таки Дашка: после каждого постояльца оставался у нее приплод. Люлька, подвешенная в ее хате к пузатой выбеленной матице, не пустовала. Пятерых в подол собрала Дашка со всего белого света: русский, молдаванин, украинец — под их напором хатка, казалось, вот-вот лопнет, как переспевшая тыква…
…Покинув кладбище, мы вошли в село и уже шли по улице, когда младший брат показал на незнакомый дом, отступивший с дороги под тень проржавевших от жары вишен:
— Между прочим, тут живет тетка Дашка. Помните ее?
Мы, конечно, помнили, и брат предложил зайти к ней.
Прошли в калитку, на которой висел отучившийся свое ученический портфель — надо полагать, для писем и газет. Во дворе, тоже осененном вялой, обескровленной зеленью, играли дети: две девочки побольше и мальчик. Ходить он еще не умел, и девчонки по очереди таскали его, подхватывая под мышки; мальчуган болтал голыми, в арбузных потеках ногами и пыхтел так, как будто это ему приходилось переволакивать сестер. В первую минуту могло показаться, что мы вошли на старый, двадцатилетней давности, двор тетки Дашки, хотя и стоял он не здесь, да и нет его давным-давно.
Тетка Дашка вышла на крыльцо. Маленькая, как бы свалявшаяся: так вещий клубочек катится, катится по дороге, все уменьшаясь и уменьшаясь, пока не останется от него огрызок карандаша или щепка, на которую клубок наматывали. Вот эти узенькие, с проступившими ключицами плечи, облетевшие ветви когда-то вечнозеленых рук… Я говорил, что в молодости тетка Дашка была черноволоса, теперь у нее была такая же яркая, без полутонов, седина. И всю ее как будто выбелило: и волосы, и кожу. Только Глаза никакая известь не брала. Они казались еще темнее, чем раньше, может, потому, что ушли вглубь, провалились, и слабое лампадное мерцание уже с трудом долетало с их урезавшихся глубин.
— Здравствуйте, теть Даш, — поздоровались мы.
— Здравствуйте, — ответила она, приглядываясь к нам.
— Не узнаете?
— Да покамест нет. — Она приставила ко лбу ладонь, как делают, когда всматриваются в даль, отчего глаза ее ушли еще глубже и оттуда, издалека, узнали, различили нас.
— Так вы ж Настюшкины! — всплеснула она руками, и с той минуты все в доме, и мы в том числе, закружилось каруселью.
Оказалось, она только позавчера женила своего младшего — Петра. Вот тут, прямо на свежем воздухе, и свадьба была: вон деревянные столы как были сколочены, так и остались.
И к столам еще — есть.
— Юля! — кликнула кого-то тетка Дашка, но, не дождавшись, сама юркнула в погреб и через минуту уже подавала мне оттуда прямо в руки холодные, с испариной, горшки и тарелки: — Холодец.
И я принимал до краев залитое тусклым, стылым половодьем блюдо с холодцом.
— Сметана.
И в моих руках появлялся похожий на позднюю осеннюю грушу кувшин, начиненный крутой — ложку не провернешь — и нежной мякотью…
Бутылку спирта тетка Даша подняла с собою в фартуке и, протерев, сама поставила на стол.
Оказалось, другой ее сын, Иван, мой ровесник, живет напротив, через дорогу.
Оказалось, из Баку приехала на свадьбу ее старшая дочь Мария.
И в полчаса один из свадебных столов был полон. Сидел Иван, усатый совхозный тракторист, — усы его еще черны как ночь, а голова уже стала развидняться: с висков, с челки надо лбом, вороново крыло которой уже окутано предутренним туманом. Сидел Иван громоздко, на пол-лавки, но не потому, что был толст, как раз наоборот — жизнь, работа подсушили его, как хлебную корочку, а потому что со всех четырех сторон к нему липли, лезли на колени, ласковой паутиной обвивали его пятеро Ивановых детей. «Миру мир Иван Темир» — когда-то, пацанами, давая Ваньке такое бессмысленное прозвище (Темиров — фамилия Ивана), мы и не думали, что оно обретет такой вещий смысл. Иванова жена сидела — с годами она, не в пример Ивану, подходила, как на хороших дрожжах (а судя по детям, дрожжи и впрямь были что надо, с хмельцой), белотелая, рыжая, ревниво оглядывавшая свой «колхоз». Дальше Мария сидела со своими двумя, что были чернее и ее самой, сухой, как обгорелая спичка, и бабкиных загробных глаз чернее, потому что в городе Баку Мария вышла замуж за азербайджанца и работает там вместе с ним на химическом комбинате. Потом молодые сидели. Головы их были склонены одна к другой, они что-то шептали друг дружке, то вдруг громко смеялись не в лад застольной беседе и лишь иногда виновато оглядывались на нас, собравшихся, как бы извиняясь за то, что мы их сегодня не интересуем, как и ничто другое на белом свете, кроме них самих. Не наш черед. И все понимали это, никто не лез в их юную исповедальню, и она укромно покоилась посреди застолья, как птичье гнездо на пашне: трактористы знают о нем и берут плугом чуть-чуть правее. И это даже греет и роднит их — причастность к зарождению жизни. Мы тоже чувствовали ее. И она нас тоже грела. И волновала — особенно женщин. Невестка Юля чуяла это, и пожар на ее тугих татарских щеках разгорался еще нежнее. Татарка! Видно, собиранье кровей на веку написано Дарьиному роду.