Энтузиазм требует ответного интереса. Тепла. Вот почему майору Ковачу больше нравится здороваться с тобой. И вообще с рядовым и сержантским составом. Рядовой и сержантский состав охотно поддерживает его чудачество. Потрафляет ему. Майор общителен, легко вступает в разговор, у него масса знакомцев во всех частях. Когда вы с Откаленко проводите совещание секретарей комитетов комсомола частей (а проходили они обычно в зале на втором этаже), каждый из них считает своим долгом на минутку спуститься вниз, забежать в вашу комнату: поздороваться с майором Ковачем.
Поскольку части военно-строительные, то секретари комитетов комсомола не офицеры, а сержанты. Даже к самому скучному совещанию сержант относится иначе, чем офицер. Для него это в любом случае отвлечение от будничных дел, увольнительная на целый день: многие добираются в городок из дальних, глухих мест, которые на военном языке именуются скупо и исчерпывающе — «точка».
Казармы на точках тоже сборно-щитовые. Стенки тонкие, легкие, я бы сказал, утлые. Как листья в гербарии. Горят, как стращают новобранцев старшины, две минуты…
Временные. Кочевые. Вечный поход.
Если совещание уже само по себе знаменовало известное разнообразие в жизни сержантов, то здоровканье с майором Ковачем — это его неофициальная часть. Концерт после совещания.
Хотя, надо отметить, концерт вполне искренний. В нем много энтузиазма и тепла — с обеих сторон. Майора любили. Дверь в комнату не закрывалась, и капитан Откаленко, помощник начальника политотдела по комсомольской работе, снисходительно взирал на шествие этой народной любви.
Пожалуй, майору Ковачу, как расходившемуся мальчишке, хотелось подчас столь же решительно поздороваться и с подполковником Муртагиным. Но он не решался. Робел. Причины тут совсем не те, что в случае с капитаном Откаленко. И начальственным положением Муртагина они тоже не исчерпываются. Муртагин расположен к майору. Хотя понять его расположение или нерасположение к человеку было трудно: так он ровен со всеми. Скажем, все догадывались, что к капитану Откаленко он нерасположен, но тем учтивее ведет себя с ним. И упомянутые отчитывания случаются очень редко. Муртагин не кисейная барышня: чихвостя человека, сам не шел румяными пятнами, но разносы его в самом деле были редки и скупы.
Правда, стоило Муртагину выйти за дверь, как все его укоризны, только в значительно умноженном числе и весе, капитан Откаленко тут же переадресовывал тебе, своему инструктору…
Что касается отношений Ковача и подполковника, то Муртагин конечно же знал о его чудаковатых манерах. И руку ему, вполне возможно, подавал не без некоего лукавства в своих смородинно-темных глазах.
Но тот не мог себе позволить панибратства.
Даже будучи расположен к человеку, подполковник Муртагин не располагал к панибратству.
Он не любил эффектов. В том числе эффектов чинопочитания или, наоборот, «свойскости».
Майор пожимал ему руку и сразу брался за дело.
Хоть подполковник Муртагин и значительно моложе командира части Каретникова, хоть и невозможно, пожалуй, найти двух менее похожих и внешностью, и характером людей, чем эти, но и в его присутствии было как-то неловко, а не только боязно расходовать себя бог знает на что. На конский топот за кулисами.
Кто еще ходит, опустивши глаза долу? Пахари — за нескончаемой бороздой…
3
Его детство отравлено страхом: мать жила с отчимом, обходительным, даже вкрадчивым человеком в трезвости, но страшно преображавшимся с первой же каплей вина: побелевшее, помертвевшее лицо его косоротило слепой звериной яростью, он бешено — так воют и рвутся юзом пошедшие траки — скрипел мелкими крошившимися зубами и матерился запредельным, задыхавшимся от мгновенно взятой высоты, от разреженности, леденящим кровь речитативом.
Отчим, Василий Степанович Колодяжный, человек пришлый, нездешний и по происхождению — откуда-то прямо с войны, — и по своей сапожной, беспривязной профессии. И мат его тоже был нездешним. Пугающе изощренным, темным, как чужая молитва. Его ругань была изощрена не только и не столько в словах — свои, деревенские мужики «самовыражались» многоэтажнее, с сопением нагромождая друг на друга богов и боженят, кресты и прочее, и все равно их доморощенный мат никого особенно не пугал. Свои и перебрехивались-то лениво, для порядка, чтоб не забыть этот птичий (собачий) язык. Отчим же не был пустобрехом. Его ругань была изощрена в злости. Обеспечена «золотым» запасом — мгновенной всамделишной яростью. В его ругани и мата как такового не было — одна злость. Собственно говоря, и молитву молитвою делают не сами по себе «божественные» слова — у деревенских мужиков они присутствовали в полном раскладе, — а страсть. Страсть — вот что роднит мольбу и проклятье.