И всё-таки мы приняли дерзкий вызов судьбы. Сейчас уже трудно вспомнить, кто что говорил, но смысл нашей короткой беседы был примерно такой:
— Ну, как дела? — живо спросил он.
Мы переглянулись и недвусмысленно пожали плечами: а никак.
— Поняли, что вас вызвали не упражняться в остроумии?
С нашей стороны последовал сдержанный нервный смех. Так иногда бывает в трудно разрешимых ситуациях. Ну что еще мы могли поделать? Виноваты, потревожили государственного человека. И после некоторой паузы:
— Извините, Василий Павлович. Мы больше не будем. Просим у вас снисхождения к нашим неосмысленным поступкам.
— Просите? Это уже хорошо. Идите работать!
И не сказав больше ни слова, выставил нас из своего кабинета.
Разговор, как видите, был короткий и рассчитанный не на истеричных барышень, а на нормальных мужиков. И за ним стояла общая откровенная неприязнь к нашему соседу по купе Фархутдинову. Нашел же из-за чего жаловаться в крайком партии!
Василий Павлович знал, что сказать нам. Не поругал, но и не похвалил нашу братию. И было нетрудно понять, что он этим своим поступком как бы нарушил установившуюся тогда традицию выговоров и разносов по каждому поводу. По существу, выступил против основополагающего принципа партийного руководства — панического страха, на котором держался весь советский строй.
Вскоре Василия Павловича избрали секретарем крайкома по идеологии. Он ни на йоту не изменил своего отношения к людям. Это нравилось далеко не всем партийным чиновникам. И первый секретарь крайкома строго предупредил его:
— Не разводи демократию.
Бесспорно, Павлов был весь соткан из того лучшего, что может принести революция. Справедливость — прежде всего. Поэтому он презирал низкопоклонство перед вышестоящими и, говоря всё тем же языком Пушкина, милость к падшим призывал. До Красноярска Василий Павлович работал первым секретарем Омского горкома комсомола. Знавший его в то время строитель Владимир Князюк рассказывал мне, что Павлов был любимцем молодежи, ему верили, считая совместную с ним работу за высокую для себя честь.
И как тут не вспомнишь выстраданные стихи Евгения Евтушенко:
Это не о Павлове, а о ком-то другом, о его антиподе. А Павлов стал моим другом на всю жизнь. Мы часто встречались с ним, он нежно относился к моей семье. И то, что я говорю сейчас, не однажды было обсуждено в семейных беседах. По каким-то вопросам мы сходились во мнениях, по каким-то — нет. Уж слишком рисковал он тогдашним своим положением!
Более чем лесть, он не любил ханжество. А у нас оно процветало всегда и во всем. Склонные к этому пороку чиновники обычно существовали в двух измерениях: на людях они рядились в тогу порядочности, а тайком от людей совершали грязные поступки и даже преступления.
Если послушать речи партийцев на разного рода заседаниях, то из них выходило, что мы плохо жили по той причине, что председатель колхоза имя рек с похмелья шел не домой, а к доярке или скотнице и того хуже — к молодым сельским красавицам. Но эти же святоши сами не пропускали ни одной смазливой девицы, чтобы не затащить её к себе в постель.
Наш викинг боготворил красивых женщин. Но не всегда это высокое чувство встречало взаимность. Он страдал, и ни от кого не таясь, пил горькую. Когда его снимали с занимаемого поста, воспринял это, как должное. И тем больнее его ударило предательство человека, которого он неосторожно приблизил к себе. Это был редактор краевой газеты Дубков. После решения пленума крайкома партии Василий Павлович позвонил на квартиру к нему и услышал знакомый голос:
— Извините, но вы набрали не тот номер.
Он точно попал и в без того взорванное сердце, партийный журналист и ворошиловский стрелок, родной сын Черной вдовы.
На джайляу
Читая главы моего романа — воспоминания, кое — кто о писательской жизни может составить несколько искаженное и даже ложное представление. Мол, что ни праздник у пресловутых тружеников пера, то бутылка. Весело, де, живут. А вот тут-то как раз нет даже и крупинки правды. Работаем мы, как волы, месяцами и годами, встречаемся в своем кругу довольно редко. Если уж честно говорить, то вся наша жизнь — сплошная каторга, бесконечная пытка реализацией непростых замыслов и одиночеством.
Известной отдушиной для нас являлись редкие Дни литературы, когда мы позволяли себе расслабиться и от души попировать в своем кругу. И Алма — Ата не стала для нас исключением в то далекое время. А было это в начале семидесятых прошлого века. Господи, как давно!
Вчера собрались в столице Казахстана, а сегодня уже кочевали по степи на комфортном автобусе. В нашей группе было всего шесть человек. А направлялись мы в Семиречье, где, как сказали нам, должен состояться большой праздник животноводов и где найдется место и нам. Наш маршрут: Талды — курган, Сарканд и джайляу — летние пастбища почти на самой китайской границе.
Рядом со мной мучился с похмелья московский писатель Юрий Казаков. Всю ночь он квасил со своим другом и тезкой Домбровским, а сейчас, бледный и помятый, распустив полные губы, угрюмо молчал. А впереди у него мерно покачивалась в кресле Лидия Либединская, тоже известная москвичка. Я знал, что она еще в Москве приставлена к Казакову, чтобы не давать ему возможности мимоходом хватить лишнюю рюмку. Первую блистательную победу она уже одержала: Домбровского определили в другую писательскую бригаду.
Слева от шоссе — беспощадно выжженная солнцем степь Сары — Арка, справа — зеленые отроги главного хребта Заилийского Ала — тау. А что там чернеет впереди прямо у дороги? Оказывается, мраморный памятник на могиле Чокана Валиханова, известного путешественника и одного из последних прямых потомков великого Чингис — хана. Это был выдающийся исследователь Азии, ученик самого Григория Потанина, офицер русской службы. Его трудами поныне пользуются географы и биологи, почвоведы и метеорологи. Он был универсальным ученым, к тому же отважным разведчиком российского Генерального штаба.
За Чокана не грех и выпить. Казаков плотоядно облизал белые губы и стал пристально вглядываться в войлочную юрту, пристроившуюся на пригорке рядом с памятником. А не ларек ли это? И нельзя ли отовариться здесь хотя бы стаканом водки?
Почему же нельзя? Для гостей всё можно. И заиграла на озарившем юрту свету, и призывно забулькала спасительная жидкость, да не водка, а настоящий армянский коньяк.
Либединская осуждающе наблюдала, с какой необузданной жадностью пил Казаков. А он сокрушенным, невинным взглядом как бы извинялся перед ней: да это же за храброго и умного Чокана, почти что за самого Чингиз — хана. Из уважения к хозяевам. Разве нельзя?
Договорились, что на сегодня Юрий Павлович должен завязать с потреблением любых доз спиртного. Таково было требование широкой общественности. Но где она, эта самая общественность? А везде, где мы будем останавливаться для дежурных литературных выступлений.
— Я всё понял, — он виновато развел руками, не желая больше обижать почтеннейшую Лидию Борисовну.
Инцидент вроде бы был исчерпан до дна и мы поехали дальше. Сопровождавшие нас два молодых казаха заливисто пели на родном языке грустные песни, обращенные к прекрасной Мириам. Тут же тексты переводились на русский, и мы приветствовали исполнителей дружными хлопками.