Будь на моем месте офицер Армии спасения, сумел бы он ее успокоить? Он стал бы подыскивать слова, способные отвлечь ее от горестных мыслей. Даже если этот жених существовал только в ее помутившейся голове. Она выла дни и ночи напролет, грозилась выброситься из окна, а между тем никто никогда его в глаза не видел.
Потом она, говорят, вышла замуж за парня благородных кровей — это она-то, всем известная девчонка из тупика Три Дерева, где в страшной тесноте ютилось с десяток семей иммигрантов и где во дворе пахло немудрящей стряпней, стиркой и кошками.
Ничего себе реванш! И что там у них не заладилось? Мне хотелось как-то выразить ей свое сочувствие, расспросить о сыне, как его зовут, сколько ему лет, часто ли она его видит, но я боялся своими расспросами нагнать на нее тоску, боялся ее резких перемен настроения.
Мы вышли на бульвар, что ведет к ботаническому саду. Машины двигались еле-еле: проехав метр-два, останавливались. Чудовищная пробка. Водители часто сигналили. Под ногами у нас то и дело подрагивала земля: где-то совсем рядом проходило метро.
Я краем глаза следил за Инес. Сколько раз с того момента, как мы вышли из магазина, она проделала свой ритуал? Один раз, когда мы шли мимо сидевшего прямо на земле бомжа, потом когда нам повстречался молодой магрибинец, потом какой-то калека, потом… Я подумал, что это, наверное, утомительно: за всем следить, всех благословлять — работа с полной занятостью.
Я потянул ее за руку, заставив остановиться, и показал вверх, на рвущееся в клочки небо. Если так дальше пойдет, скоро над нами не будет ничего, кроме огромной черной дыры.
— Посмотри! — воскликнул я, с силой сжимая ее руку. — Пройдет несколько лет, и ты будешь вспоминать: я была с Роменом в тот день, когда исчезло небо.
Она улыбнулась — как улыбается усталый, все понимающий человек, глядя на неисправимого ребенка.
— Выпьем по рюмочке, а? Тут Стенли в двух шагах. Помнишь Стенли?
Вместо ответа — едва уловимая мимика, выражающая согласие.
Мы сидели возле запотевавшего окна, которое я то и дело протирал платком, и молча смотрели на улицу, где снег все падал и падал…
Теперь на всех прохожих были одинаковые белые пальто, одинаковые белые ботинки, у всех были одинаковые белые волосы. Невозможно было увидеть душу отдельного человека, почувствовать его сердечную муку, определить недуг, причиняющий ему страдания. Невозможно было благословлять.
С напряженным лицом Инес принялась рассматривать все вокруг. Один столик, другой. Одного посетителя, другого. Каждую секунду я боялся, что она заприметит кого-нибудь с обиженным видом, с каким-нибудь физическим недостатком и тотчас примется осенять крестным знамением, совершаемым движениями головы.
А еще я живо представлял себе сцену безумного хохота.
Если б за нашим столиком сидел офицер Армии спасения и еще две-три самые приветливые, самые предупредительные, самые внимательные продавщицы — наши ровесницы, — все вместе мы бы постарались понять Инес и помочь ей. И не спасовали бы перед теми, кого раздражает любая малость.
Мы набрались бы смелости и спросили:
— Что с тобой происходит, Инес?
Но я был один. Она повернулась ко мне. Все то же сморщенное лицо, разве что щеки немного порозовели и какой-то желтый свет зажегся в глазах. Это, разумеется, от пива и оттого, что мы пришли с холода в тепло.
Она смотрела на меня и будто спрашивала: «Что же в этом дурного?»
И действительно, что дурного в том, чтобы любить людей и благословлять самых слабых?
Я коснулся ее худенькой руки с выступающими венами.
А что было дурного тогда? Она позволяла так мало и просила мало. Ровно столько, чтобы заработать себе карманные деньги, которых ей никогда не давали. Несколько монеток за возможность поцеловать ее в губы, чуть больше, чтобы поласкать ее грудь, за одну бумажку она задирала юбку, за две — снимала трусики. А иногда, когда ты был на мели, и вовсе ничего не брала. Просто говорила: «Это за твои красивые глаза».
В окно было видно, как снег кружит над медленно ползущей вереницей машин. Темнело. Зажглись фонари.
— Это Вобан, — сказал я.
— Что?
— Вобан построил нашу крепость. Он руководил строительством укреплений при Людовике XIV. Разве ты не испытываешь гордость, оттого что живешь в старинном квартале?
Едва я это сказал, как она разразилась своим долгим приступообразным хохотом, он был слышен повсюду в зале и вызывал косые взгляды посетителей.
Она могла бы все еще быть красивой. Если б укротила этот дикий хохот, если бы пользовалась косметикой, если б ее не бросало то в апатию, то в истерию.
Я смотрел на нее не отрываясь. Вспомни, думал я, ведь это она пробудила твои первые мечты. И вызвала первые страдания. Ты целовал ее в губы, ласкал ее грудь, становился на колени перед ее обнаженным лобком. Однажды, когда ты, зачарованный, стоял так, она сказала:
— Потрогай, если хочешь.
А когда ты вынул свой липкий пахнущий палец, она ласково спросила тебя, протягивая платок:
— Тебе не противно?
Чтобы доказать ей обратное, ты облизал палец.
Что в этом было дурного?
Много позже, когда я догнал ее ростом, когда у меня уже появилась борода, а она втюрилась в меня, я решительно бросил ей:
— Такая девчонка, как ты! Да что ты себе вообразила?!
День, когда исчезло небо.
Может, это был именно тот день. И все, что с ней стадо, — может, это из-за меня. А может, и нет. Как знать.
Она уже не хохотала. И на этот раз хохот прекратился внезапно, как будто она повернула выключатель. Она задумчиво смотрела на меня, слегка склонив голову набок. Снег перестал. Небо никуда не делось — но ведь это только так говорится.
— Благослови меня, — прошептал я.
— Давно благословила.