– А вы до него в с ё – т а к и дотрагивались? – быстро вопросил Деревянко.
– Дотрагивался, дотрагивался! – едва ли не выкрикнул я. – Черт вас побери, мне было тридцать, ей – девятнадцать, и вы удивляетесь, что мы дотрагивались друг до друга?!
Он шумно вздохнул и опустил голову, медленно поводя ею из стороны в сторону, создавая тем самым ощущение, что это я обидел его своим ответом, а не он меня своим вопросом.
Некоторое время мы сидели молча, но он бездельничал, а я работал: наполнял влагой изнывавшие от жажды стаканы. Молча же мы и выпили, и мучитель мой произнес неуверенно, как бы продираясь сквозь джунгли слов:
– Но я полагал, что вы д о т р а г и в а л и с ь до Лидии – с ваших же недавних признаний, а тут, выходит…
– Ничего тут не выходит! – перебил я его грубо. – Я много до кого дотрагивался за свою жизнь, и если вы, уважаемый Антиб-б Илларионович, не прекратите валять ваньку, то и до вас дотронусь. Хватит прикидываться дурачком! Лидия – это одно, Агнешка – совсем другое.
– Ну так бы сразу и сказали! – как-то даже радостно воскликнул интервьюер. – Откуда я мог знать, что вы по-разному до них дотрагивались… А теперь, слава Богу, всё на своих местах.
Я хотел сказать ему что-то обидное, но лишь махнул рукой, хотя оскомина от всего этого у меня осталась. Пришлось снимать её проверенным средством, а через полчаса мы уже играли «But not for me» Джорджа и Айры Гершвиных…
И эту ночь я спал плохо. Во мне будто боролись две силы, примерно равные по мощи. Одна говорила мне: всё хорошо и даже очень хорошо, вторая бубнила, перебивая, что всё плохо, а будет, мол, еще хуже. Фортели со стороны психики мне еще были как-то понятны, но и физически я чувствовал себя непривычно. Была во мне какая-то вялость, расслабленность, отрешенность – и это на фоне бурлящего вулкана внутри! А с какой надеждой я ложился в постель… Мне казалось, что во сне я непременно вновь увижу Агнешку. Однако промаявшись с час, я поднялся и вышел на террасу. В целом я не жалел, что бросил курить, но в такие минуты сигарета не помешала бы.
Луна была похожа на обиженного ребенка – и на Агнешку. Я когда-то сказал ей об этом (не Луне, разумеется, – Агнешке), и она притворно надулась – неужели я такая желтая и круглолицая? Нет, сказал я, приобняв ее, ты похожа на нее не лицом, а в ы р а ж е н и е м лица – таким же милым и лукавым. Она захлопала в ладоши и поцеловала меня в лоб. Я повернул ее к себе и внимательно оглядел, точно знал, что когда-нибудь мне предстоит описывать и эти газельи глаза, цвет которых менялся в зависимости от настроения и времени суток от синего до серого, и этот чистый лоб, свободный от льняных, с шелковистым отливом волос, вольготно разметавшихся по плечам и спине, и этот удивительно ладный носик, который слегка дрожал, когда его хозяйка собиралась проказить, и эти припухлые губы, не знавшие покуда помады…
Ночью же я принялся писать ее, вернее, делать карандашные наброски. Конечно же, я бы обманул проводницу Милу, отказав ей в увековечивании по причине отсутствия инструментария. Бутылка виски, названная в честь славного шотландца Джонни Уокера (ну теперь все довольны?) и минимальный набор начинающего художника всегда был у меня при себе, и многие, впоследствии удачные мои картины зачинались не в мастерской, а в гостиницах или в приятельских апартаментах. Впрочем, я знал фотографов, которые и спать ложились, притаив невдалеке камеру.
Я не держал себя за руку, всецело отдавшись воображению. Я писал не Агнешку, а мое о щ у щ е н и е Агнешки, которая вновь стала моей после долгой, долгой разлуки. Руки мои дрожали, я комкал и отбрасывал листы, пока не вышел на то, чего так страстно желал. До этого, как ни странно, у меня был всего лишь один ее портрет, написанный маслом. На нем она потягивалась, как делают это после сна, хотя уже была одета в легкое платье, больше напоминавшее ночную рубашку. Картина эта писалась мною по свежим следам, под новый год, в придельтовой сельской избе, которую я приобрел за гроши еще весной. Изба стояла боком к речке, и северный ветер прожигал ее насквозь, печка дымила, полы пританцовывали, а ставни не скрипели, а стонали, нагоняя ужас и тоску при тусклом свете двух керосиновых ламп. Приблудившаяся маленькая, черно-серебристая собачонка по имени Моська и та вдруг ни с того ни с чего начинала скулить, глядя на меня и на холст со странной фигурой.
В аккурат под самый новый год хоронили бабульку, которой я не знал, и меня позвали нести крест. Погост был примерно в километре, на бугре, погода стояла промозглая, дорога обледенела и стала труднопроходимой. Хоронили прямо с утра, и пришло человек сорок – почитай, все село. Я было взялся за крест, но у меня его тут же отобрал бабулькин сын – высокий, квелый мужичок, само собой, хмельной и, соответственно, шумливый.