Едва мы вышли в коридор, как негодяй Джонни, скривив и без того противную рожу, осведомился, где это я научился так лихо врать девушкам, годящимся мне во внучки. Ну, может быть, не во внучки, но точно в старшие дочки, поправил он, устыдившись тотчас себя. Впрочем, если ей под тридцать, а вам, сударь около семидесяти, то при известных вариантах она вполне может доводиться вам и внучкой. Я не стал возражать ему до той поры, пока не нажал педаль смыва, но, моя руки, все же напомнил, что до семидесяти мне еще трубить больше десяти лет, а говорить неправду пришлось из-за соблюдения этикета, который не позволяет воспитанным людям делиться с дамами своими проблемами, но Джонни может не волноваться за себя в этом смысле, так как правила этикета не распространяются на физических и моральных уродов. Джонни, усмехнувшись, пообещал ответить минут через двадцать…
Вернувшись, я застал Милу в более свободной позе. Одна ее нога оседлала другую, и из всего этого великолепия я выделил не сдобные колени и не матово объявившееся моему взору бедро правой ножки, а изящную щиколотку, значительно более тонкую, чем мое запястье. Мой приход не смутил гостью, и позы она не переменила, продолжая листать журнал «Down beat» за 1967 год, присланный мне в свое время Марией Селиберти, музыкальным комментатором русской службы «Голоса Америки». Я повсюду возил его с собой для умиротворения самого себя. Он каким-то непостижимым образом переселял меня в середину шестидесятых годов века минувшего, которые я считал лучшими в истории человечества (притихший было Джонни при этом смачно высморкался и покачал головой). В журнале было много статей, в том числе о Дейве Брубеке и Бене Вебстере (ну, хорошо – Уэбстере!), печатались обзоры новых джазовых пластинок и непременный лист лучших из них со множеством фотографий. Помню, вместе с журналом пришел диск Ахмада Джамала – тогда наши чекисты еще не рубили пластинки, это будет потом, спустя год…
Увидев меня, Мила отложила журнал и спросила:
– Авы кто по профессии, Тимофей Бе…Бенд…
– Бенедиктович, – докончил я, присаживаясь напротив нее. – Папу моего дед назвал так в честь своего любимого напитка бенедектина. Если когда-нибудь на меня разозлитесь, то смело можете назвать Портвейном Бенедектиновичем – я не обижусь.
– Как интересно… – сказала Мила, расседлав левую ногу. – А так вы, значит… («Придурок», – тихо, в сторону подсуетился за меня сонный Джонни).
– Маляр, – ответил я угрюмо, вспомнив о пятерых джонниных братцах, покуда дремавших в моей походной сумке. – Малюю себе потихоньку.
– Да-а? – протянула разочаровано Мила. – А я думала, вы музыкант. – Она вновь взяла журнал и прочитала, растягивая звуки: – Д-о-в-н («Даун бит», – поправил ее Джонни. – Журнал для даунов»). В бригаде, наверное, работаете бригадиром?
– У меня индивидуальное производство, – ответил я скупо, но без обмана. Мне и впрямь сподручнее было именовать себя маляром. Возможно, просто нравилось само слово с его четким чередованием согласных и гласных, с какой-то помпезностью звучания… Конечно, я мог бы назвать себя художником и даже живописцем, однако женщины не способны отнестись к этому отвлеченно, и девять из десяти тотчас возжелали бы быть увековеченными на полотне, а Мила вряд ли была той единственной, которая не захотела бы стать натурщицей, притом, немедленно. Правда, сказала бы она, у нее в одном укромном месте сразу две висячие родинки, но ведь их можно потом заштриховать, да, Тимофей Бединиктович? (Джонни, размявшись кукареканьем, уже перешел бы на утробные звуки). Я бы попытался отговориться тем, что не имею теперь ничего под рукой, но она нетерпеливо заметила бы, что сойдет для начала и карандашный набросок (Джонни, держась обеими руками за рот, пулей вылетел бы в коридор, но вскоре вернулся бы, имея при себе багрово-красную рожу, мокрые от слез глаза и небольшую коробку карандашей).
Признаться, я с трудом сдерживал себя. Хождения в туалет раздражали меня меньше, чем пионерский энтузиазм Милы. Пообщаться с ней на ощупь в темноте было бы, конечно, не вредно для организма, но после обильного застолья с Джонни я чувствовал себя совсем разобранным. Чернявый кровосос, покидая меня, тоже был полон скепсиса на этот счет и даже рекомендовал угомонить Милу страшной историей про прилетевшего к нам с западного побережья Нила ужасного комара, чей укус на время лишил меня возможности принимать дам в ночное время.
Я не слушал Джонни. Натужная игривость духа, которой я хотел подбодрить себя перед скорым и неизбежным кошмаром (а в том, что это будет именно к о ш м а р, я не сомневался), ушла вместе с совсем ослабшим моим собутыльником, оставив меня с муторным ощущением стыда перед Агнешкой. События тридцатилетней давности, и так не обделявшие вниманием в последние месяцы, теперь стали давить на мою и без того несвежую голову, нагоняя вселенскую тоску и безысходность. Да тут еще все они вдруг повылезали из щелей, казалось бы, намертво заколоченного дома, стоявшего на отшибе времени: не только Агнешка, но и Лидия с паном Гжегошем, и сексот Курдюжный, и собиратели чинариков, и палестинцы, страдавшие бессонницей, и коньячный Гриша Ковач, и молодой красавец – бармен Пламен, закормивший нас мидиями… Но первый план заняла Агнешка, пристроенная мною на самодельном подиуме в «люксе» у пана Гжегоша во время его второго неожиданного отбытия в Гданьск, Агнешка, которая могла бы стать худшей натурщицей в мире, переживи она ту далекую, страшную осень 1981 года…