Если мы обратимся к римскому аналогу Гомера, мы увидим удивительную параллель. Великая эпическая поэма Вергилия «Энеида» начинается не с гнева, но с войны: Arma virumque cano – «Битвы и мужа пою». Вергилий мог также писать прекрасные пасторали, как и у Гомера, мы увидим множество богатых образов из жизни природы. Но не случайно величайшие и самые известные поэмы древнего языческого мира начинаются со слов «гнев» и «битвы». Это было знакомо всем, хотя и не всем нравилось: война и насилие, за которыми стояла тлеющая или пылающая ярость людей и богов. Гнев и битвы! Если сами боги полны гнева и призывают к насилию, какой может быть выход из этого положения? И – придется уже сейчас сказать об этом – разве не этот же самый мир гнева и битв и его очевидные отражения в различных теориях или моделях искупления вызывает такую отрицательную реакцию у многих современных богословов и широкой публики?
Люди, знакомые с Новым Заветом, захотят уточнить, что здесь речь идет о гневе и битве иного рода и, разумеется, о совсем ином ви́дении Бога и спасения. Да, это правда. Но ведь Иисус был распят именно в греко-римском мире, и именно в этом мире исходно еврейская весть об Иисусе получила широкое распространение и, вероятно, обрела свою начальную форму.
Гнев и война – вот объяснение тому, почему люди были готовы с такой жестокостью кого-то казнить. Необходимо кратко рассказать читателю о том, как людей распинали, – без понимания того, как происходило это событие и что оно в себя включало, мы не можем думать о его смысле.
Вероятно, кто-то из читателей этой книги видел на экране сцены этой жестокой казни I века. Но даже тот, кто смотрел «Страсти Христовы» Мела Гибсона, мог не заметить, насколько ужасна эта беспричинная жестокость, или мог, сосредоточив все внимание на физической боли, упустить суть дела: что эта казнь должна была не только убить, но и невероятно сильно унизить. С помощью распятия властители Древнего мира сознательно показывали своим подчиненным, кто правит миром, пытаясь отбить у них всякое желание сопротивляться.
Распятие было одной из самых ужасных казней, придуманных человеком. Это не современное преувеличение. Об этом говорили и римский оратор Цицерон, и еврейский историк Иосиф Флавий – оба они повидали немало распятий, – а также отец Церкви Ориген, который понимал, что это такое. Цицерон говорит, что распятие – это crudelissimum taeterrimumque supplicium, «самое жестокое и ужасное наказание» (Против Верреса, 2.5.165). Флавий рассказывает о том, как иудеи протестовали против «самой жалкой из смертей», thanatōn ton oiktiston (Иудейская война, 7.202 сл.). Ориген говорит о mors turpissima crucis, «самой позорной смерти, то есть крестной» (Комментарий на Матфея, 27.22).
На это часто указывают, но стоит повторить еще раз: нам, современным западным людям, носящим украшенные драгоценными камнями крестики на шее, печатающим кресты на обложках Библий и молитвенников и несущим кресты в радостных процессиях, необходимо постоянно напоминать, что в древности само слово «крест», по-видимому, не принято было произносить в приличном обществе. Мысль о нем не только испортила бы аппетит во время ужина, но и могла лишить сна. И если вы, подобно многим людям в римском мире, раз или два видели распятие своими глазами, в ваш сон могли вторгаться кошмарные непрошенные воспоминания: о наполовину живых, наполовину мертвых людях, медленно умирающих в течение нескольких дней, покрытых кровью и облепленных мухами, изгрызаемых крысами и исклевываемых воронами, в то время как рядом рыдают родственники, ничем не могущие помочь, и потешается злобная толпа, оскорбления которой усугубляют страдания от ран. Все это делает понятными слова Цицерона, призывавшего выкинуть даже из мыслей распятие и само слово crux:
…И пусть о кресте даже не говорят – не только тогда, когда речь зайдет о личности римских граждан; нет, они не должны ни думать, ни слышать о нем, ни видеть его. Ведь не только подвергнуться такому приговору и такой казни, но даже оказаться в таком положении, ждать ее, наконец, хотя бы слышать о ней унизительно для римского гражданина и вообще для свободного человека (В защиту Рабирия, 16, цит. по: Марк Туллий Цицерон. Речи в двух томах. Том I. М., 1962).
Ужасающим личным и физическим аспектам распятия соответствовало его социальное, культурное и политическое значение. Это важно не просто как «контекст» для нашего понимания казни Иисуса (как если бы эта варварская практика была всего лишь темным фоном для богословия, которое родилось где-то в другом месте), но как существенная часть самого богословия. Это отражает уже Послание к Филиппийцам: слова thanatou de staurou, «и смерти крестной» (2:8б) стоят в самом центре гимна, который, как некоторые думают, был сложен еще до Павла. Как мы увидим позже, первая половина этого гимна представляет собой спуск, движение к самому униженному положению, в котором может оказаться человек в отношении боли или стыда, своей судьбы или своей репутации в глазах других. Именно в этом суть дела. Те, кто распинал, знали, что это самый явный и самый жестокий способ утвердить свою абсолютную власть и при этом предельно унизить жертву. Первые христиане не предполагали, что Иисус в принципе мог бы умереть каким-то иным способом (быть побитым камнями, погибнуть в сражении, быть заколотым кинжалом в толпе и т. п.). Оглядываясь на распятие в свете последующих событий, они понимали его как часть странного, таинственного замысла Бога, где позор и ужас играли важную роль. Иисус, по их убеждению, оказался в положении, ниже которого невозможно опуститься человеку, тем более еврею, тем более такому, которого его последователи воспринимали как грядущего царя.