Чего скрывать, это было жуткой угрозой для людей, решивших попить чайку на посту и поджегших кипятильником пусковую установку межконтинентальной ракеты с ядерной боеголовкой, для людей, дравшихся с комендантскими патрулями и оставлявших без электричества центральный узел связи стратегической авиации, пытаясь спрятать украденную банку тушенки в каком-то шкафу, оказавшемся электрощитом. Люди, застигнутые на боевом дежурстве проверкой Генерального штаба за игрой в «воздушный бой» – майские жуки слабо тарахтели над головой и выводились на цель с помощью привязанной нитки, люди, вышедшие на пятнадцать минут купить водки на всю роту новогодним вечером в Люберцах и обнаруженные через восемь суток в общежитии Харьковского института торговли и питания без копейки денег, – эти люди, ну конечно же, тряслись от страха и тут же, выбросив водку и сигареты, бросались ночами напролет вникать в доказательства бытия Бога Ансельма Кентерберийского и вчитываться в «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха, а то учиться плохо стыдно, да еще стипендии лишат – охренеть, как страшно!
Слушателей на лекциях не прибавлялось. «Посмотрим на экзамене», – утешали людоеды шакаливших отличников, и то же самое отличники повторяли в общежитии уже как бы от себя лично: «На экзамене посмотрим», – бессонным ветеранам, измученным карточными проигрышами или спешащим с тяжелыми сумками на сдачу стеклотары.
Я, кстати, очень верил в великое будущее наших отличников. Я верил, что справедливость есть. Что если человек пять лет учился на «отлично», не спал и зубрил, оттачивал произношение, бегал каждое утро до общаги горного института и назад, практически не употреблял, хранил верность обретенной еще «на картошке» любви, прижал к сердцу красный диплом, то судьба ему воздаст, а мы будем гордиться, и показывать близким в телевизоре, и мечтать: а вдруг он помнит, как его отправляли занимать нам очередь в столовой? Но все отличники сгинули без следа, одного, самого выдающегося, увезли в Кащенко чуть ли не с вручения диплома, еще один помелькал какое-то время в исполкоме Союза православных геев, а потом бесследно пропал, про остальных я никогда не слышал; не знаю, на кого обижаюсь за них, но обижаюсь до сих пор.
Но это потом, а тогда – сессия подползала, подходила и вот уже навстречу неслась стаей разинутых пастей, представала последовательно расположенными ямами разной глубины и ширины – в один шаг, на хороший прыжок с разбегу, прикрытая обманчивым хворостом, с костром, разведенным на дне, с ненадежным мостиком – корявым березовым бревном, положенным с берега на берег, и одна – та самая, особенная – яма зияла бездной: только один берег, край земли, на котором испуганным стадом жались мои собратья с зачетками в руках, – всё остальное утопало в едком дыму, в глубине которого что-то булькало и чавкало, обдавая жаром.
Как мы уцелели? Ведь рассказчик, вытягивающий ноги к чадящему камину (не продумали, идиоты, приточную вентиляцию, а теперь побегай, поищи алмазную резку бетона диаметра сто двадцать два – сто фунтов, между прочим, минимальный выезд!), диплома не покупал и с гордостью готовится показывать его внукам. Три «удовл.» можно затереть или объяснить борьбой с тоталитаризмом (не выпавшей же из рукава шпаргалкой): а вы что хотели, чтоб ваш дед сдавал на «отлично» кровавую и лживую историю КПСС?! Это был протест! Не каждый осмеливался себе позволить «три балла» по этому предмету, кхе-хе-хе… Еще неизвестно, чем это могло кончиться! Новым тридцать седьмым годом! Меня обходили, как чумного! Участковый приходил в нашу комнату (пограничник из нашей комнаты свинтил унитаз у соседей, я с самого начала был против, я предлагал ночью вынести со стройки), готовился мой арест!
Уцелели мы чудом, так, два, четыре, шесть… Пять курсов – это десять сессий. То есть в сумме море расступалось десять раз (может, бабушки наши молились, матери – нет), на каждом страшном экзамене страшной сессии происходило чудо: людоед заболевал насморком, уходил в декрет, и его подменяла аспирантка, спешившая на дачу, людоед путал собранные зачетки и вместо верных отличников лепил автоматом «отл.» в зачетки людей, впервые увидевших его на экзамене, людоед пожирал первых пятерых несчастных, а затем бледнел, краснел, потел, несколько раз выбегал «на минутку», а потом лепетал, что «кажется, отравился», возможности продолжать экзамен у него нет, поэтому всем остальным он ставит «хорошо», если мы, конечно, не против. Людоеда направляли в командировку, он падал на скользком и ударялся головой, вдруг проникался, пробивало его человеческое тепло; спросил: «А как вы сами думаете: прав Ницше в своей критике христианства?», я признался: «Это слишком трудно для меня. Я туповат. Читаю, читаю… А понять ничего не могу!» Людоед опустил глаза, словно внезапно устыдясь, и вывел «отлично»; да я три семестра был отличником и получал пятьдесят четыре, а не сорок!