Петр Игнатьевич сел, перелистнул страницы календаря куда-то на июнь. Мы расположились вокруг.
- Ребята, - сказал он, - это на самом деле опасное знание. Ему не обрадуются ни в колледже, ни во властных структурах. Но это правда, какой я ее знаю. Подумайте, стоит ли мне рассказывать ее вам.
- Да, - за всех сказал я.
Мы расстались пришибленные, контуженные рассказом, по которому выходило все не так, как было в интернете и в телевизионных фильмах. Разошлись молча, пряча друг от друга глаза, словно были виноваты в своем незнании.
Я выгреб последние деньги и заплатил за проезд в маршрутном такси. Правда, долго не выдержал, попросил остановить через квартал и пошел пешком.
Слезы душили меня.
Двадцать семь миллионов! Суки, сволочи, фашисты! Двадцать семь! И никто уже не помнит! Никому не интересно.
Твари!
Я представлял тех, кто это сделал со мной, со всем городом, со всей страной, и мне хотелось рвать их зубами. Но они ускользали, будто тени, и меняли лица, приобретая черты то мэра, то куратора культурных мероприятий, то президента Соединенных Штатов, то принимали форму бесконечного офиса со стучащими по клавиатурам работниками.
Горло стискивало.
Двадцать второе июня. Первый день Войны. Четыре утра. Брестская крепость. Бомбежки Киева, Севастополя, Риги.
Первые жертвы. Первые военнопленные. А дальше, дальше...
Я сжал кулаки. Из груди моей вырвался стон, полный отчаяния и боли. Я свернул в первую попавшуюся арку и скрючился там, в темноте, у воняющего мусорного контейнера, стуча костяшками в шершавую штукатурку невидимой стены.
Я мысленно перечислял за Петром Игнатьевичем города: Ленинград, Ржев, Курск, Орел, Ковель, Смоленск, Шяуляй...
Жгло глаза.
Мне казалось, что сквозь меня идут бесконечные колонны по пыльным летним дорогам, я лечу на бреющем, я грудью ловлю цепочку трассирующих пуль, меня засыпает землей, снегом и давит гусеницами танка, я горю и умираю, и снова встаю, и хриплю, и давлюсь кровью, меня несут, я тону, какая-то девчонка бинтует мне голову, в моем животе - дыра, отдача противотанкового ружья с размаху бьет в плечо.
Одесса, Тернополь, Киров, Харьков, Москва...
Голос Петра Игнатьевича звучал во мне: "Были захвачены Литва, Латвия, Эстония, Белоруссия, Молдавия, большая часть Украины. Это которые сейчас независимые. А тогда наши, наши! Сотни тысяч людей были угнаны в Германию. Миллионы оказались на оккупированных территориях. Очень тяжело было, ребята. Очень. Но выстояли. В сорок первом выстояли, когда, казалось, нет уже ни сил, ни возможностей выстоять. Зубами цеплялись за свою землю. Жили ненавистью и будущей победой. Намертво встали под Москвой! Намертво встали за Ленинград! Девятьсот дней держались люди в блокаде, в голоде, в холоде, под постоянными бомбежками.
И твари дрогнули!
Зимой сорок второго-сорок третьего для них случился Сталинград. А потом были Курск и битва за Днепр, и мы медленно, но неумолимо погнали фашистов назад, дом за домом, километр за километром, город за городом освобождая свою страну, чтобы в сорок пятом прихлопнуть гадину в самом ее логове.
Девятого мая..."
За моей спиной кто-то выбросил пластиковый мешок в контейнер, и я взял себя в руки и выбрался из арки. Выпрямился, вытер глаза.
Все, хватит ныть.
Костяшки были в крови. По темному небу плыли темные облака. Горели редкие фонари. В окнах домов изменчивым светом мерцали телеприемники.
Посасывая разбитые пальцы, я подумал, что надо что-то придумать на девятое мая, чтобы показать людям, какой это на самом деле день.
А то - восьмое...
День памяти вместо Дня Победы.
"Проснитесь! - чуть не крикнул я окнам. - Мы еще не проиграли! Пока помним, мы... Я еще не сдался и не дам сдаться вам всем! Мы брали Берлин! Мы, а не американцы. Нарисовали флажок, перерисовали... А победители - мы! Слышите?"
- Костик! - встретила меня мать в прихожей. - Что ты так поздно?
Под ее чуть рассеянным взглядом я скинул ботинки, снял куртку и, пряча разбитые костяшки в кармане, завернул в ванную.
- Разбирали полеты у Петра Игнатьевича, - сказал я оттуда.
- Ей-богу, зачем вам это? - возникнув в дверном проеме, покачала головой мать.
Она подала мне полотенце.
- Потому что День Космонавтики, - сказал я.
- Будто других дней нет!
- Это же наш праздник, мам!
- Это понятно, - мать, послюнявив пальцы, вытерла мне грязь на скуле под глазом. - Весь измазался со своими полетами.
- Люди должны помнить.
- Заботливый какой! Иди ешь.
- Я не голоден.
- Поговори мне! - мать стукнула меня пониже спины. - Вымахал, а ума нет. Живо! Третий раз уже разогреваю.
- Сейчас.
Я сунул голову под струю холодной воды.
На кухне за столом в своем любимом углу сидел отец, водя пальцем по планшету. Небритое лицо его кривила усмешка.
- Привет, - сказал я ему.
- Здорово! - отец бросил на меня взгляд. - Свежую серию "Сомбалины" пропустил. Слушай, хорошая серия.
- По тридцатому разу одно и тоже.
Я сел напротив, повернувшись спиной к работающему телевизору, взял из корзинки кусок пшеничного. Мать налила мне миску супа и поставила в микроволновку.
- А вот не скажи! - возразил отец, выключая планшет и наклоняясь ко мне. - Там Ле Патр, француз, толстый такой, задумал комбинацию, как развести семейство на "бабки". Он нанимает одного мужика, бывшего военного, чтобы тот проник в дом и выкрал договор, который Кирилл заключил с Пауэром...
- Па-ап, - протянул я.
- Что?
- Он посмотрит, если ему надо будет, Витя, - сказала мать, потрепав меня за плечо. - Пусть поест.
- Пусть, - согласился отец. - Но эти фейерверки его до добра не доведут.
Звякнула микроволновка.
- Это был запуск, - сказал я, убирая руки, чтобы мать поставила на стол пышущую паром миску. - На День Космонавтики.
- Видел. Показывали по городскому каналу.
- Ну и? Круто же! - сказал я, кусая хлеб.
Отец посмотрел скептически.
- Девку бы нашел!
- Он найдет, найдет, - сказала мать, оглаживая мне челку.
Я мотнул головой и уткнулся в миску.
Несколько секунд я усиленно работал ложкой, выхлебывая суп, вылавливая куски жирного мяса и заедая их хлебом.
Телевизор за спиной напористо предлагал то прокладки, то шоколадные батончики, то средства от простуды.
- А пальцы где оббил? - спросил отец.
- На празднике, - соврал я.
- Я вот понять не могу, на хрена это вам сдалось?
- Это же ради памяти.
- И чего эта память? К чему она? Она что, делает нашу жизнь лучше? От десятка петард, взорванных над парком, что-то изменилось в стране? Нет, сын. Человеку нужны две вещи: работа и семья. Все! А там уже появляются и комфорт, и всякие прибамбасы, облегчающие существование, всякие посудомойки, хлебопечки, компьютеры.
Я поднял на отца глаза. Располневший, лысеющий в свои сорок два, он уже снова что-то смотрел с планшета.
- Этим нас и купили, - сказал я.
Отец причмокнул, словно ожидал этой моей реплики.
- В тебе сейчас говорит обыкновенный юношеский максимализм. Болезнь личностного роста. Ты превращаешься из ребенка во взрослого, происходит ломка поведенческих стереотипов и мироощущения, которая характеризуется отторжением родительского авторитета. Так ты ищешь самостоятельности и своего места в жизни. Это нормально, Костя. Здесь все написано.
Он развернул ко мне планшет.
- Пап, - я закрыл статью, рыжие буковки ладонью, - я говорю о другом! Я о том, что мы променяли свое прошлое на это...
Я замялся, не зная, как сказать, чтобы прозвучало не слишком грубо. Не дерьмо же!