Марк Вайс День космонавтиков
Это была любовь с первого взгляда. Я помню все так ясно, будто и не прошло с тех пор четверти века: светловолосая девочка вдруг остановилась прямо передо мной, и мне показалось, что глаза ее — золотые. Не такие, как мамино кольцо или серьги, а будто таинственное Сокровище из старой книги, настоящий клад, сияние которого пробивается даже через тяжеленную крышку огромного пиратского сундука.
В тот день дома был шум и такая особенная суета, когда вроде и не выходной, но все соскучились по теплу и весне и очень рады видеть друг друга. Я знал, что пришел День Космонавтиков, которых мы рисовали детском в саду под присмотром утомленной жизнью воспитательницы.
Гости — и взрослые, и не очень — передавали меня друг другу как кирпичи на даче: а ну, скажи еще раз, что сегодня за праздник? И только она стояла в стороне и смотрела очень внимательно, без улыбки, не отрываясь и не моргая, и от этого казалось, будто мы остались вдвоем на маленьком круглом острове — как вишни на дне стакана, — а весь мир вокруг сплетён из пестрого немого мельканья…
…Через неделю после того, как мама получила Похвальный лист, свидетельствующий, что третий класс я окончил с отличием, мы уезжали из города, и следующие пять лет прожили в Казахстане, в военном городке Эмба-5, куда папа, как говорили взрослые, "получил назначение". Это были довольно странные времена, и в Кишинев мы вернулись уже без отца.
Но она ждала меня, и взгляд ее — теплый как серый котенок, пушистый из-за вороных ресниц и золотой то ли от света в осеннем парке, то ли от рыжих звездочек вокруг зрачков — не изменился.
***А дальше все было, как у всех: ласковые южные вечера, бесконечные прогулки, изрезанные чьими-то перочинными ножами скамейки и неистребимый вкус, который я различал и в столовском чае, и в ее поцелуях, и в утреннем воздухе — то ли тоска, то ли предчувствие, то ли просто страх перед будущим.
И как у всех, совсем скоро все это растворилось в прошлом — и детство, и школа, и первая сессия, и целая великая держава под гордым названием СССР, — только серо-золотые звезды ее глаз никуда не делись, светили мне по-прежнему. Что бы ни случалось.
Мама моя скоро перестала тревожно вскакивать от каждого стука в дверь, устроила сначала ремонт, потом грандиозную уборку, и в итоге плотно занялась устройством личной жизни, вышла замуж и переехала в предместье Копенгагена. Я чувствовал, что могу никогда ее больше не увидеть; все, что мне осталось — это пара ярких платьев, свалявшийся шиньон, черно-белые фотографии и выстывшая гулкая квартира с громадными трещинами во всех углах и шикарным видом на Скулянское озеро. Изредка мама звонила мне: говорить было не о чем, поэтому она объясняла, как лучше хранить овощи, варить плов, где лежит шинковка для капусты, и на что нужно тратить деньги.
А я, как и все, месяцами дожидался стипендии, тайком писал стихи и свято верил, что у меня непременно будет уютный дом, трое детей и бесконечная безбедная жизнь с моей любимой.
***Однажды она осталась на ночь. А утром я, как мог, стал объяснять: надо только немного подождать, потому что меня есть отличная идея, и скоро мы… она улыбнулась, молча погладила меня по лицу, и ушла на кухню. После завтрака пришлось ехать на занятия, и по дороге я продолжал излагать свой грандиозный план. Она внимательно слушала.
У Дома Печати я вышел, а она поехала дальше — как всегда.
Больше я ее не видел.
***Я искал везде — упорно, яростно, почти круглосуточно. Я ворвался в кабинет Молдгипрозема, где работала ее мать и стояла одинаковая, симметрично расставленная коричневая мебель, и устроил допрос с пристрастием — но ничего не добился. Все, что я смог узнать: Ляля уехала, и виноват здесь только я один.
Теперь-то я понимаю, что это и вправду был единственный ответ. Ведь ей не нужно было от меня ни богатства, ни грандиозных идей, ни дома, ни даже уюта. Лишь бы быть вместе — что бы ни случилось. Только я слишком привык решать свои проблемы самостоятельно, а потому стал честно и подробно объяснять, сколько еще времени понадобится, чтобы заработать достаточно для нашего счастья — словно она была куклой в роскошной прозрачной коробке, на которую никогда не хватает монет из детского гриба-копилки, унылого, тусклого и затертого как коврик под порогом.
Тогда мне казалось чудовищным, невозможным предательством, что она поступила со мной как со старой игрушкой: и выбросить жалко, и починить не получится, лучше просто оставить под чьей-нибудь бедной грязной дверью, и дело с концом. А теперь да — я все понимаю. Кроме одного: зачем я вернулся в Кишинев через столько лет? Только потому, что у вчерашнего кофе вдруг появился давно забытый привкус то ли тоски, то ли предчувствия, то ли просто страха перед будущим?
***