Думаю, пора утверждать и премию "Русская слава" и вручать её на псковщине на Холме русской славы, под торжественные залпы десантников.
Уже утверждены где длинные, где короткие списки и других литературных премий разных направлений: Бунинской, премии "Дебют". Скоро наступит время подводить итоги и "Большой книге", где среди несомненных претендентов из короткого списка назову прежде всего Владимира Маканина с его чеченским романом "Асан" и всё того же питерца Илью Бояшова с "Танкистом". Две военные книги двух невоевавших людей, толково и искренне написанных. Что это - предчувствие новой войны? У нашего "соловья Генштаба" Александра Проханова появляются конкуренты и в левом и в правом стане, к штыку приравнивающие своё перо. Писатели предчувствуют мобилизационное настроение мира.
Насколько же наши русские писатели (так же, как восточные или латиноамериканские) глубже по замаху, по проникновению в судьбы мира, нежели усталые европейские мастера, воспевающие чувственную безнадёжность и расслабленное безверие. Поразительно, они вроде бы живут гораздо более благополучно, но они все уже за "концом мира" (по Френсису Фукуяме), а мы в своих страданиях и нищете готовы и дальше бороться.
Когда-нибудь и победим!
Пётр Краснов “НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ”. К 100-летию написания Л.Н. Толстым одноимённой статьи
Удивительны всё-таки в русской литературе сопряжения, переклички, споры и диалоги между писателями через многие десятилетья, а то и столетье, невзирая на разделяющую смертную грань, на переменчивые времена и нравы…
Одна из таких поразительных "связок", на которую почему-то мало обращают внимание исследователи, - между Радищевым и Толстым. "Путешествие из Петербурга в Москву" - это, по сути, своего рода "не могу молчать" Александра Николаевича Радищева. Он первый из известный писателей, в ком во весь голос и во всеуслышанье заговорила дворянская совесть: "Не оправдывайте себя здесь, притеснители, злодеи человечества, что сии ужасные узы суть порядок, требующий подчинённости!.."
Он, как и Лев Николаевич, прошёл путь нравственного и социального протеста до конца: приговор к смертной казни, шесть лет Илимского острога, помилование и работа в Комиссии составления законов (при Александре I, известном по Пушкину как "плешивый щёголь, враг труда"), где за составление антикрепостнических и уравнительных проектов законов ему грозила новая ссылка - и он, в знак протеста опять же, покончил жизнь самоубийством… "Не достойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие, для того (потому. - П.К.), что не могли избавить человечество из оков и пленения?!"
Трижды достойны, конечно.
"Произведения Толстого стремятся к правде, - записал в дневнике М.Пришвин через 30 лет после исхода Льва Николаевича из неразрешимых противоречий этой самой правды земной. - Каждая строчка Толстого выражает уверенность, что правда живёт среди нас и может быть художественно найдена, как исследователем (т.е. геологом. - П.К.), например, железная руда…"
Но - какая правда? Правда "Воскресения", "Хаджи-Мурата", публичного учения его, созданного, мне кажется, больше по художественным, чем по идейным вероустроительным канонам и законам? Но как быть с дневниковыми записями, обращёнными к себе, к совести своей, к своему чувству справедливости? "Главное же, мучительное чувство бедности - не бедности, а унижения, забитости народа. Простительны жестокость и безумие революционеров…" Именно так: простительны!
Вряд ли кто будет спорить, что едва ли не всё и публицистическое, и художественное писательство Толстого последних двух десятилетий проникнуто, пропитано великим и непримиримым неприятием властвующего строя. Потомки до сих пор горячо обсуждают проблему "непротивления злу насилием" - и, похоже, обречены обсуждать её до скончания веков; а Лев Николаевич в очередной раз записывает: "Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент; нужно весь, с самого низу перестроить. Нельзя исправить существующий строй с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс…"
Сверхактуально для нас, нынешних "россиян", не так ли? И справедливо потому именно, что - правда. А как "перестроить" без насилия? И опять Лев Николаевич не замедлит пусть с дневниковой, но правдой, своей и народной: "Народы… хотят свободы, полной свободы. С тяжёлого воза надо сначала скидать столько, чтобы можно было опрокинуть его. Настало время уже не скидывать понемногу, а опрокинуть…"
Радикально? Ещё бы, и называется это, само собой, переворотом - воза ли, строя ли. То же самое, считай, писал о капитализме наш самый революционный поэт: "Его ни объехать, ни обойти, единственный выход - взорвать!.."
Эти и им подобные весьма откровенные мысли рефреном проходят сквозь его поздние дневниковые записи - пусть вторым, не столь навязчивым планом, но первому - публичному, вероисповедному - плану полностью противоречащие… где правда? Пожалуй, это уже не только "зеркало русской революции", но "искра", угли её, хотя бы и под пеплом непубличности. Как видим, противоречива правда, разноречива и протеична порой, а то и коварна ко взыскующему её, будь она фактологического или даже художественного порядка.
Кто-то возразит: да у такого всеобъемлющего по охвату писателя-гения можно найти и выстроить в тенденцию всё что угодно, он широк как сама неопределённость и противоречивость жизни…
Не скажите: именно против этой всеоправдывающей широты и неопределимости, всё с себя списывающей, невменяемой, и борется Толстой - за немногие чёткие нравственные критерии, которыми должен руководствоваться в жизни человек; не совсем зря обвиняли писателя в опрощении-упрощенчестве; и в основе его протестной "революционности" лежит как раз один из этих немногих критериев: отрицание неправедности существующего порядка вещей, несправедливости, нравственная, социальная и всякая другая правда в конечном счете. Из его непубличного оправдания "жестокости и безумия революционеров" (как меньшего зла, на его взгляд) и исходит гласная теперь, публичная статья "Не могу молчать" - в надежде, что это остановит обоюдное насилие террористов и власти? Никак не верится в это, ибо он-то хорошо знал о непримиримости бомбистов и револьверщиков. Значит, по Льву Николаевичу, путь оставался только один: власть останавливает ответный террор и, за неимением другой защиты, идёт на уступки за уступками, теряет "тайну и авторитет", слабеет, разлагается - и, наконец, сламывается, "воз переворачивается"… Вся власть - кому?
Угли раздулись-разгорелись, пламя вышло, пробилось из-под пепла непубличности - и в этом пламени "революционной практики", увы, пришлось неминуемо сгореть дотла всему, считай, публичному, публицистическому прекраснодушию в отношении нравственных возможностей реального человека, всем утопическим надеждам "толстовства" как такового. Грубо говоря, живая умосердечная ненависть Толстого (каким ни странным покажется это слово в отношении его) к существующему неправедному строю и охранительной идеологии победила в нём, по сути, его же, Льва Николаевича, установочную квазихристианскую доктрину.
Но в том-то и дело, что в результате этого внутреннего конфликта и "доктринального поражения" толстовства сама правда - и социальная, и нравственная, принципиальная, - осталась за Львом Толстым. Да, в его споре-переписке с П.А. Столыпиным эта правда не нашла и не могла найти себе политического, практического разрешения, пути которого они видели едва ли не с противоположных позиций. Столыпин хотел реформ - "скидывать понемногу с воза", а Толстой настроен был "опрокинуть" его; да если от чего и далек очень был Лев Николаевич в ту пору, так это именно от политики, которую он не принимал и не понимал, а вернее попросту не хотел понимать, ибо искал нравственного решения тяжёлых политических и социально-экономических проблем - которого заведомо быть не могло.