На маминых похоронах бабка рыдала громче всех, сморкалась в огромный клетчатый платок, голосила и причитала почему-то в основном о том, какая она бедная. Николай видел, как соседи совали ей деньги, как она хватала их хищной ручонкой, похожей на куриную лапку, и быстро прятала в карман. Маму хоронили в самом дешевом гробу, обитом блестящей голубой тканью с нелепыми оборками по краю. Мама всю жизнь не любила голубой цвет, она его просто не выносила. Гроб выбрала бабка. Мама любила розы. На ее похороны бабка купила белые лилии. Тряпичные лепестки, пластиковые тычинки — самые дешевые цветы, которые можно было найти. Никаких венков, просто веник из этих лилий на пластмассовой палке. Ночью Коля перелез через ограду кладбища, нашел мамину могилу, выдернул из земли воткнутые фальшивые лилии и долго-долго их топтал. Потом сел на землю и заплакал. Он сидел там и плакал, долго, всю ночь, пока не рассвело и не запели птицы, и тогда он ушел. Он не хотел, чтобы его видел кладбищенский сторож, тот стал бы расспрашивать. С тех пор он никогда больше не плакал. Мама любила розы, и он носил ей на могилу шиповник. У него не было денег на розы, а шиповника по краям оврага за поселком были целые заросли. Цветки были крупные и пахли настоящими розами. Он просиживал на крохотной лавочке у деревянного креста до темноты и рассказывал маме все-все-все. А потом уходил. Работать, учиться, угождать бабке. Ему казалось, мама его об этом просила. Потерпеть. Она же сама всегда терпела.
И он терпел. Ходил в школу и хватался за любую работу: разгружал комбикорм, помогал залетным строителям, которые наезжали в поселок на подработки, колол дрова, чинил тачки и ведра, прилаживал новые ручки к помятым алюминиевым бидонам и колеса к старым велосипедам. Правда, за дрова и починку денег не брал, это было по-соседски. За это его угощали пирожками с пасленом или давали кусочек сала.
Вентилятор бабке, как оказалось, он все-таки купил.
Он начал копить на ботинки, потому что старые брезентовые сандалии за лето совсем истаскались и были давным-давно малы, а в сентябре надо было идти в школу. В школу нельзя было прийти в ошметках от бывших сандалий. Он копил на ботинки, но бабка с каждым днем лютовала все больше, отвешивала оплеуху за оплеухой и дошла совсем уж до крайности: мало того что почти не давала ему спать своим нытьем, проклятьями и капризами, теперь она стала прятать от него еду. Несколько раз он заходил на кухню, когда она жадно чавкала, орудуя ложкой в кастрюльке с холодным борщом, — тогда она прищуривала глаз и орала: «Кто как потопает, тот так и полопает», — хотя сама топала исключительно в пределах своей комнаты и не дальше облупленных крашеных лавочек во дворе. Он по-прежнему отдавал ей почти все, что зарабатывал, но стал припрятывать кое-какие деньги в жестяной банке в дыре в дощатой стене под тряпичным истертым ковром. Он все рассчитал: как раз к сентябрю ему должно было хватить на ботинки. На самые простые, черные, дерматиновые, но для него они были чем-то из другой жизни, они были для него надеждой на эту самую другую жизнь — ведь она должна была где-то быть. Ведь не могло же везде и всегда на земле быть только вот так. Он работал без устали все лето, а бабка без устали ругала его, ругала маму, ругала весь свет и больше всего — жару. От жары и духоты ей делалось хуже всего, говорила она, обмахивалась тряпкой, усевшись на табуретку посреди кухни, и шумно вздыхала, повторяя: «Ох, пе́кло, ох, жарюка, ненавижу, ох, чтоб тебя».
В тот вечер он пришел домой уставший и измотанный. Он уговорил, умолил взять его на стройку нового поселкового клуба, на самую черную работу, и работал там наравне со взрослыми, весь день таскал цемент и раствор, до крови стер ноги и руки, пот застилал глаза, а солнце так жарило весь день, что у него шумело в ушах и страшно болела голова. Денег дали в два раза меньше, чем обещали, да еще наругали за лопнувшее старое ведро, хотели оштрафовать. Он хотел просто прийти домой и просто попить воды, холодной воды из алюминиевой кружки. Шел и мечтал об этой помятой старой кружке, и чтобы от ледяной воды заломило зубы.