Несколько дней Петр ходил не поднимая глаз, старался загладить вину: стирал пеленки, подметал пол, водился с детьми. Ольга подулась день-другой и отошла — простила.
После недельной стажировки Петр наконец получил автобус — серовато-белый «Таджикистан» с двумя голубыми полосами по корпусу, с потертым дерматиновым сиденьем и баранкой, обмотанной синей хлорвиниловой лентой. Ездить на нем было одно удовольствие: сидеть мягко, высоко, обзор из кабины, как с бугра, светло, удобно и даже запахи другие — какие-то особенные. Правда, шуму побольше — из-за расхлябанной облицовки, да и движок под боком. С этой облицовкой Петр провозился чуть ли не всю неделю, вечерами после поездок перетянул все винты, какие сохранились, ввинтил новые, где недоставало. Вымыл снаружи и изнутри, протер хромированные части, номера подкрасил — засиял автобус — не узнать.
На свеженьком, обновленном, сияющем прикатил как-то домой, показать, какой машиной владеет. Ольга с детишками на руках, Вера Алексеевна, Кира, соседи слева и справа — все вышли посмотреть на автобус. Петр ходил розовый от смущения и все пинал сапогами скаты, протирал тряпкой облицовку — от каких-то почти невидимых пятен. Все стояли и смотрели на автобус, на счастливого Петра, хвалили водителя и машину, а Петр улыбался, поглаживал тряпкой свой чубчик и не знал, что дальше делать. Потом он лихо запрыгнул в кабину и, раскрыв двери, пригласил всех прокатиться. Взрослые уселись на чистые передние сиденья, мелюзга, которой набежала целая орава, с гвалтом захватила задок.
Петр проехался по главным улицам, где раньше, на грузовике, не имел права ездить; прокатился с ветерком по плотине через Ангару и обратно. Все охали и кричали от восторга, какая синяя, зеленая открывалась даль и как здорово свистит ветер. Ольга тоже ахала, но тихо, про себя — глаза ее наполнялись слезами, она моргала часто-часто, пряча лицо за Иришкой. Васька стоял, навалившись на спинку переднего сиденья, и таращил голубые, как у матери, глазенки — Кира придерживала его сзади. Когда вернулись, мелюзга с криками высыпала из автобуса и понесла по улице новость: у Скробовых свой «таджик». Ольга ступила на землю растроганно гордая, словно она заставила Петра получить автобус. Петр жалел, что не было дяди Гоши.
На следующий день он отвез Киру и Веру Алексеевну на вокзал — у Киры начинались летние каникулы. Прощаясь на платформе, он вяло пожал ей руку и, облизывая губы, невнятно, путано сказал, чтобы она возвращалась к ним, без всяких-яких, скорее и только к ним, обязательно к ним.
В конце июня дядя Гоша решился на операцию. Стояла страшная жара, с тополей летел пух, в городе нечем было дышать. Дядю Гошу оперировали утром, поздно вечером он сполз с кровати, скрючившись, кое-как доковылял на костылях до туалета, справил малую нужду и, мучимый жаждой, напился досыта из-под крана. Разогнувшись, он тут же свалился на пол от боли — разошелся внутренний шов. Он лежал на холодных плитках и негромко стонал, лежал долго, пока его не заметил какой-то случайно проходивший мимо больной. Прибежали сестры, нянечки — дежурный врач велел срочно нести в операционную. Пришлось снова вскрывать брюшную полость и выкачивать воду.
К вечеру следующего дня у него поднялась температура, начался озноб — не помогали ни уколы, ни таблетки. Всю ночь он бредил, метался, звал Нюру, жену, отпущенную когда-то на все четыре стороны, а утром затих, кончился — отказало сердце.
Хоронила его артель. Петр и Ольга устроили поминки в полупустой дяди Гошиной комнате в коммунальном деревянном доме. Соседи, старые простые люди, плакали о нем, как о родном, — четверть века без малого прожили душа в душу. Рассказывали, как он любил ребятишек, носил мороженое и петушки с базара, чинил обувь и никогда не брал денег. Как осенью на своей «таратайке» возил картошку, дрова, уголь — все бесплатно, по доброте душевной. Петр слушал и моргал красными, без слез глазами.