На другой день Петр подогнал автобус забрать немудреные вещи дяди Гоши, чтобы соседи могли занимать комнату. Этажерку с обувью оставил на месте — какое-то время будут приходить клиенты за обувью. Соседи распорядятся. Сапожный верстак и табуретки с плетеным сиденьем пошли на дрова. Железная койка, выбитый матрас, одеяло, подушка, два стула, сундучок с висячим самодельным замком, старенький плащ да негодный протез, обнаруженный под койкой, — вот и все пожитки, везти нечего. Еще инструмент сапожный и посуда: чайник, миски, чашки, ложки.
Чуть не забыли про инвалидную коляску, она стояла в сарайчике, во дворе. Сосед сказал, что у дяди Гоши был покупатель на машину, тоже инвалид, — все уговаривал продать ее на запчасти. Решили оставить коляску до его прихода и — пусть берет, за сколько — неважно.
Койку и прочие вещи Петр увез к себе, сложил в сарай, сундучок внес в дом. Маленький этот сундучок, крест-накрест обитый жестяными полосками, пришлось открывать отверткой и молотком, — ключа нигде не оказалось.
Сверху, под газетой, лежала новая пара — гимнастерка и галифе, ниже — черные лакированные туфли, дамские, альбом со старыми фотографиями, холщовый мешочек с тремя медалями, пачка каких-то документов, газетных вырезок и под всем этим — завернутая в бумагу ржавая подковка.
Кира приехала с опозданием, в середине сентября. Она с матерью отдыхала на юге, в Крыму, и задержалась на обратном пути в Москве. Кира навезла подарков: Ольге — капроновые безразмерные чулки и флакон духов, Петру — свитер и перчатки, детишкам — игрушки и конфеты. Для дяди Гоши предназначалась зажигалка и якутская трубка, но, увы, ему уже ничего не требовалось.
Петр хотел было заплатить за подарки, но Кира так горячо воспротивилась, что речь об этом больше не заходила. «Раз не хотят брать деньги, будем рассчитываться подарками», — трезво рассудила Вера Алексеевна и была по-своему права. Петра и Ольгу вполне устраивала такая форма расчета, потому что брать деньги они стыдились, а ничего не иметь от комнаты все-таки было жалко.
В эти дни Ольга заметила, что с Петром творится что-то неладное. Перебирая в памяти каждую мелочь, она все больше убеждалась в этом. Вначале, после смерти дяди Гоши, он был какой-то вялый, равнодушный ко всему, как бы дремал на ходу. Потом вдруг начал огрызаться на каждое слово, швырять тарелки, хлопать дверью — ни взгляни, ни подойди. Однако это быстро прошло, он снова стал грустным, задумчивым, унылым. Подолгу молча сидел в саду, под сиренью, и, как глухой, не отзывался на ее оклики. И даже автобусом перестал интересоваться: подъехал как-то на обед, Ольга глянула — облицовка зашлепана грязью, стекла пыльные, внутри окурки, мусор — «черт-те что». И вот недавно, вроде бы ни с того ни с сего, вдруг повеселел: пришел как-то с работы — тут как раз телеграмму принесли от Киры о том, что задерживается, чтобы не беспокоились, — засвистел, ущипнул за бок, щекотать принялся. После ужина переоделся в робу, навес во дворе подправил, за печку взялся — весь год стояла недоделанной, не хотел, а тут разошелся, за один вечер прикончил. С Васькой поиграл: на шее катал, к небу подбрасывал — мальчишка хоть голос проявил, а то совсем затурканный сидел в кроватке целыми днями. И с ней ласковый был ночью. На обед стал каждый день приезжать, автобус снова засверкал, как новенький. К чему бы все это, тягуче, с растущей подозрительностью в душе размышляла Ольга. К чему? Если б кто-то завелся на стороне, так разве б он так себя вел? Разве б спешил домой? Разве б сидел во дворе, как на привязи? Вот что было странно и непонятно для Ольги. Эта внезапно появившаяся странность в поведении мужа страшила ее своей неожиданностью и необъяснимостью, а она думала о будущем, и ей нужны были точность и определенность во всем — этого требовала толкнувшая ее изнутри третья новая жизнь.
В хлопотах по хозяйству, в заботах о детишках время шло быстро. Незаметно кончилось лето, зарядили дожди, с Ангары поползли туманы. Петр вроде бы успокоился и стал прежним. Кира много работала — и в училище, и дома. Часто засиживалась до глубокой ночи — свет из ее окон освещал голый, с причудливыми ветвями куст сирени. Дома она рисовала улицу и реку на закате, так поразившие ее весной.
На первой ноябрьской гололеди Петр потерпел аварию: его автобус врезался в самосвал. Петр сильно ударился грудью о баранку, разбил голову о левую стойку, поранил стеклом лицо. Виноват был шофер самосвала, должен был пропустить автобус, а он вылез на перекресток. Петра привезли в больницу, признали перелом двух ребер и легкое сотрясение мозга. Как его ни уговаривали, он ни за что не захотел оставаться в больнице, и его, перебинтованного, с лицом, пестрым от зеленки, которой были намазаны ранки, доставили на «скорой помощи» домой. Ольга, как сумасшедшая, кинулась к нему, сбила с ног Ваську, белая, трясущаяся, схватила Петра за руки, страшными глазами обшарила лицо, бинты — всего с головы до ног. Фельдшер бесцеремонно отстранил ее — больному надо срочно в постель, да и машину задерживать нельзя. Когда Петра раздели и положили на кровать, Ольга рухнула рядом на колени, завыла, запричитала: «Ох, родименький ты мой, да что же ты? Да как же ты так? Да что мы теперь будем делать?» Петр погладил ее трясущуюся голову, она поймала его руку, прижалась к ней мокрым лицом, губами. «Петичка, родной, брось к черту все эти машины, — с яростью и болью зашептала она. — Боюсь я. Ты ж у меня один-единственный. Петюша, а?» Петр как в полудреме открывал глаза, косил на Ольгу и устало закрывал. Потом он уснул. Ольга на цыпочках вышла из комнаты и надавала шлепков расхныкавшемуся Ваське.