Она низко склонилась до самого пола и затихла. Касьянова вслед за ней тоже ткнулась лбом в пол. Печерников тер кулаком глаза и хлюпал носом.
Николай Александрович поднялся было, но опомнился — председатель суда! — досадливо поморщился, сделал знак дежурному милиционеру и повернулся к секретарше.
— Людмила, помогите!
Дежурный, молодой парень в зимней шапке и в шинели, перепоясанной портупеей, осоловело сидевший у двери, встрепенулся, бросился выполнять указание. За ним с брезгливой гримаской последовала секретарша. Вдвоем они начали было поднимать старуху, но та с неожиданной силой вырвалась и, обхватив ноги милиционера, запричитала в голос:
— Ой, горе мое горюшко, пощадите внучика, глупого-неразумного, пожалейте Томушку, будущего ребеночка.
Милиционер зарделся от смущения, круглое лицо его сделалось пунцовым. Он попытался отцепить руки старухи, но та еще крепче обхватила его.
— Ой, горе-горькое молит вас, а не я сама. Я двужильная, все, сколь надо, отбуду за Толика. Меня берите, внучика не трожьте.
С большим усилием удалось милиционеру развести руки старухи и высвободиться. Людмила тоже отступила подальше от мечущейся старухи и беспомощно посмотрела на Николая Александровича.
— Поднимите их! — обратился он к сидящим в зале. — Родственники есть?
Однако никто не откликнулся на его зов. Продавщицы универмага вдруг как-то съежились, потускнели, хотя совсем недавно сидели этакими напыжившимися куклами. Сник и представитель администрации универмага, полный молодой человек в кожаной куртке и с массивным золотым перстнем.
— Может быть, обвинение, — начал было защитник Петушков, обращаясь к Николаю Александровичу, но осекся под его взглядом и пробормотал: — Я хотел лишь сказать, может быть, это тот самый случай...
Мончиков хмыкнул, повертел носом, как бы принюхиваясь к чему-то, взглянул в упор на Николая Александровича:
— А вы?
— Вы же все равно принесете протест, — устало сказал Николай Александрович.
Старуха снова взвыла в полный голос. Всхлипывая, заголосила и Касьянова.
Пока Мончиков неопределенно жевал губами, готовясь ответить Николаю Александровичу, пока Петушков, судя по его дергающимся глазам, лихорадочно обдумывал развернувшиеся варианты нападений и отступлений, а также последствия того и другого, пока продавщицы растерянно шушукались между собой, а их начальник оживленно переговаривался с представителем профсоюза, Николай Александрович успел сосредоточиться и провернул, прощелкал в уме самые главные моменты сегодняшнего казуса. Плач и завывания женщин почти не отвлекали его — этакого он наслушался и навидался на своем веку и выработал твердую позицию: в горе своих близких виновен сам подсудимый, это, если хотите, уже часть кары. Он думал о другом. Да, во имя священной памяти, которая хранилась в его сердце, он должен бы по-человечески проявить снисходительность к Печерникову. Однако, находясь в судейском кресле, под государственным гербом республики, он не имеет права давать волю своим чувствам. Разумеется, как председатель он без труда убедил бы суд принять предельно мягкое решение. Подсудимый еще столь инфантилен, что действительно заслуживает снисхождения. К тому же дед его, совершивший подвиг и погибший в водах Донца, —разве это не мотив для смягчения приговора?! Но, товарищи, думал он, почти в каждом деле находятся обстоятельства, которые взывают к снисходительности суда, и если мы, судьи, каждый раз будем поддаваться чувствам, то суд лишится одного из важных своих качеств — справедливой строгости. Конечно, система судопроизводства по параграфам не есть предел совершенства, но отмени ее, попробуй вершить суд, как говорится, по-людски — такой начнется произвол, что правый окажется виноватым и наоборот. Нет уж! Чтобы быть свободным, надо подчиняться законам — так, кажется, говаривал Цицерон. Однако есть и другая крайность: правосудие должно совершиться, если даже погибнет мир...