Выбрать главу

— Ты никак замерзла? — поинтересовалась старшая.

— Что-то свежо стало, у меня даже мурашки по спине побежали, — ответила мама, стараясь говорить своим обычным голосом.

— Давай встану, согрею тебе чайку на плитке, аспиринчик примешь.

— Да спасибо, не нужно, пройдет и так.

Мама долго возилась с пуговицами на безрукавке, перекладывала свисток из нагрудного кармана форменной блузы в карман безрукавки, пытаясь унять дрожь в руках. Тянула время, хотя никогда в жизни ей ничего так не хотелось, как поскорее оказаться за дверью барака. Просто взять и выйти мама была не в состоянии. Ложь, которую она себе позволила, парализовала. Преодолевая сопротивление мышц, не желавших подчиняться ее воле, она заставила себя пройти те четыре шага, которые отделяли ее от двери, бросила на прощание «Спокойной ночи, девочки», открыла и потом захлопнула за собой дверь. (Мама рассказывает, что чувствовала себя так, как когда-то покидая морг, где она участвовала в опознании останков солдата из их роты, разорванного на куски немецкой бомбой, но, пожалуй, это неподходящее сравнение.) Спустилась на негнущихся ногах, точно на ходулях, по ступенькам, а потом, пройдя несколько шагов в направлении плаца, остановилась, довольно громко воскликнув: «О господи!» — и тут же невольно оглянулась, будто не она, а кто-то другой произнес эти слова.

Месяц на небе стоял уже высоко и светил так ярко, что видно было как днем, только теперь этот ясный ночной мир походил на негатив дневного. Словно на проявленной фотопленке, все выглядело наоборот: обведенные серебристыми линиями контуры бараков четко выделялись на фоне черного неба, то, что должно быть светлым, стало темным, а на месте теней сейчас были полосы света. Казарменный плац казался почему-то больше, теснившиеся вокруг него бараки как бы расступились. Пространство словно раздвинулось, а земля раздалась вширь. Мама моя сделала еще несколько шагов и подумала, что допущенная ею ложь, не перестав быть ложью, никому, если разобраться, вреда не принесла. Ни маме, ни Зосе, потому что Зося сможет еще целых два дня жить в неведении о том, что произошло. А потом? Потом… но ведь все мы так или иначе когда-нибудь помрем, это только вопрос времени и ничего больше. Эта печальная (а по сути своей банальная) мысль показалась вдруг маме великим и спасительным откровением.

Как одуванчик (перев. О. Чехова, 2002 г.)

Этот город лежит на вершине холма, возвышающегося над всей округой. К нему ведет длинная, плавно поднимающаяся и вьющаяся среди полей дорога. В ее начале по обеим сторонам растут деревья, потом она бежит среди пустых лугов. Но там, в городе, куда я иду, много разных деревьев, они растут островками, издалека похожими на искусно составленный букет.

Попасть в этот раскинувшийся среди деревьев и окруженный стенами город можно через высокие сводчатые ворота. Я прохожу через них и оказываюсь в городе мертвых. Те, кто сто лет назад планировал его, были мудры и предусмотрительны. Им достало смелости понимать самим и не скрывать от других, что человек — существо смертное и что город, в котором ему предстоит жить после смерти, будет расти и развиваться, ибо из города живых все обитатели со временем, рано или поздно, переберутся сюда. Вот почему кладбище широкое, просторное, разделено на кварталы, там есть свои районы и улицы. Главные аллеи пронумерованы, как авеню в Нью-Йорке: XI, XII, XIII — и так далее. Наверное, и это сделано с мыслью о будущем, для порядка и чтобы легче было ориентироваться. Я расстегиваю пиджак и снимаю кепку, потому что мне стало жарко, а дорога в этот город оказалась утомительной. Кругом царит тишина, только откуда-то издалека, из купы высоких деревьев доносится крик одинокой птицы. Я иду по центральной аллее между массивными строениями из черного мрамора. Их фасады украшены коваными бронзовыми или железными решетками и фонарями, выточенными из камня кашпо, жестяными венками. Окаменевшие ангелы, расправив крылья, обнимают колонны, склоняются над умершими, в отчаянье заламывают руки, плачут. Но их горе не раздирает душу, это скорее тихая печаль и упрек, обращенный к нам, еще живым. Я прохожу мимо просторных, комфортабельных резиденций, заселенных целыми поколениями, мимо укрепленных, как бункер, обителей одиноких людей и бездетных супругов.

Я сворачиваю на боковую улицу, где тридцать лет назад навечно поселился мой отец, в семистах километрах к западу от города, в котором родился. Хотел ли он остаться здесь навсегда? Не знаю. Он никогда об этом не говорил. Я знаю о нем очень мало. Нас словно разделяет завеса из густого тумана, который только временами, все реже и реже, рассеивает на мгновение ветер. И в эту секунду я вижу отца очень отчетливо: высокий, немного сутулый, он идет, несмотря на возраст, легкой походкой, время от времени делает движение рукой, как будто отодвигает в сторону какую-то невидимую мне преграду на своем пути. У меня не получается завязать с ним разговор. Он не отвечает на мой вопрос, только изредка раздается его покашливание, которое обычно предшествовало ответу, но ничего, кроме этого покашливания, я не слышу. Иногда отец является мне неожиданно, и я вижу его так отчетливо, будто на него направили луч прожектора. Тогда я стою как вкопанный, напрягаю зрение и слух, жду, что он сделает, что скажет. А он, как во времена моего детства, сам словно ребенок, устраивает какое-нибудь дурацкое представление, например — нагибается, осторожно срывает белый одуванчик, медленно подносит его ко рту, вытягивает губы, дует — и одуванчик рассыпается в воздухе и исчезает. Потом отец оборачивается ко мне и улыбается, как будто хочет сказать: «Было — и нету! Правда, смешно?» Иногда он еще раз повторяет фокус, который, когда я был маленьким, так меня поражал.