Беду проносило мимо, и к вечеру Вера Николаевна оттирала до блеска чумазую кастрюлю и закоптелый чайник, проволочным ершиком очищала бутылку из-под кефира. Дом ветшал‚ ничья теперь‚ безликая жилплощадь‚ переполненная населением; на ремонт не отпускали денег‚ и подтек на потолке становился подтеком в сердце Гребенщикова‚ скол на кирпиче – рубцом на теле.
Но кто-то уже прижился‚ свыкся-обтерпелся‚ не ведая лучшего. Кому-то было покойно и укладисто, ибо не требовало размышлений, а кому-то доставался праздничный набор, выделенность из общего ряда под красные числа календаря: печень трески‚ сайра в масле‚ банка болгарских помидоров…
Могло ли оно быть по-другому?
Ответ неизвестен.
Известны лишь несостоявшиеся надежды былого.
Во дворе нашего дома построили дощатую контору домоуправления. Стол под кумачом для заседаний‚ стенгазета с орфографическими ошибками‚ дружный совет содействия, энтузиасты-общественники, шумливые и бурливые, вечера проводившие в конторе из-за высокого уровня сознательности и невозможной скученности обитания.
Фотография предвоенных лет, на фоне кирпичной стены. Первому ряду поставили стулья, остальные разместились за их спинами. Слесарь в кожаной куртке. Водопроводчик. Молоденькая секретарша. Дворник в пиджаке с галстуком, погибший на войне. И среди них, а кажется, отдельно от всех – незнакомка средних лет, в чистоте лица и помыслов.
Крайним слева сидит мой отец, доброволец-помощник. Шлёма Фишелев Кандель, куда уж яснее? В обиходе Соломон Филиппович: тоже не спутаешь. Костюм, галстук, жилетка – единственные, должно быть.
Рядом с отцом тощенькая‚ вне возраста и пола общественница с неуемным призывом во взоре, готовая на труд и на подвиг. Черное платье с белым кружевным воротничком, на груди знак «Отличный административный работник», который выдавали не всякому: красный флаг со звездой‚ серп и молот‚ разводной ключ с молотком на эмалевом фоне.
Третьим слева строгий военный в форме. Кубик в петлице. Хромовые сапоги. Командирская фуражка со звездой. «Из ”органов”…», – шептали с оглядкой. «Заведует сапожной мастерской…», – шептали.
Посреди всех управдом Кузьма Николаевич: кепка на голове, крохотные усики‚ рубаха навыпуск под пиджаком, перепоясанная ремешком. Любил, должно быть, поесть, был, наверно, не вредный, но порядок наводил неукоснительно, в подъездах и на чердаках, – здание стояло на правительственной трассе, его вызывали куда надо и как надо обязывали.
Возле управдома утвердилась общественница, грузная, властная, со следами утерянного благородства; усмотрев непорядок на лестнице или во дворе, поднимала в огорчении бровь: «И это в двух шагах от Кремля...»
Прочитал как-то в журнале…
…что индейцы Северной Америки собирали ароматы‚ связанные с важными событиями в их жизни.
С годами накапливались засушенные пахучие травы‚ ягоды и цветы‚ которые вызывали угасшие чувства‚ позабытые образы, и пожалел‚ что не сообразил в свое время‚ многое ушло неприметным.
И всё же.
И всё же…
В детстве у меня отросла густая шевелюра.
Такая густая‚ что ломались гребенки‚ а оттого парикмахеры глухо ненавидели подростка‚ из-за которого не выполнялся план по выработке.
Они брали ножницы с редкими зубьями‚ запускали в мои волосы, яростно выстригая по всем направлениям; космы скатывались по простыне на пол‚ как при стрижке овцы‚ – хоть сейчас на валенки. После этого парикмахеры расправлялись со мной за пару минут, сотворив на голове нечто бездарное под названием «полубокс».
Память сохранила душную пахучесть парикмахерской, которая вошла даже во сны. Память заполнилась до предела, переливаясь через край, изыскивая всяческую возможность поведать свое. Не в ямку нашептать подобно брадобрею: «У царя Мидаса ослиные уши…», – наговорить под обложку.
Окончилась та война, Вторая мировая, и живые вернулись к живым, утешились‚ как смогли‚ наверстали ущенное‚ как сумели, но выходил к лифту инвалид на протезах, молодой, неулыбчивый, глаза в пол; жена под руку с ним, грустная, миловидная – то ли поддерживала его, то ли опиралась.
Про него знал весь подъезд: ранен ко Дню победы, потерял обе ноги, будто где-то не сходился баланс для круглого счета.