Выбрать главу

— Угу, — кивнул после некоторого молчания Поляков.

— А что читать будешь?

— Стихи — Пушкина, прозу — Чехова, басню — Крылова. Стандарт. М-да.

— А я разработку нашей пьесы дам. И Алик в ней погибнет, как в жизни.

— Зачем? Алик ведь, посуди, так и так бы долго не протянул. Законченный алкаш… Но дело не в этом. Дело в том, что приемные комиссии не любят всякого модернизма. Это ты должен запомнить. Они проверяют абитуриентов на классике.

Клоун пожал плечами, помолчал.

— А читать буду Мандельштама…

— Ты спятил? Он же враг народа, — вполне серьезно сказал Поляков.

— И для тебя враг?

— Для меня, разумеется, нет, но… Он же не издан… А что ты хочешь читать?

Они перешли на противоположную сторону, к Москве-реке. Было тихо, безветренно. Снег плавно ложился на спящую реку. Клоун поежился в своей куртке и начал:

Я не увижу знаменитой «Федры», В старинном многоярусном театре, С прокопченной высокой галереи, При свете оплывающих свечей. И, равнодушен к суете актеров, Сбирающих рукоплесканий жатву, Я не услышу обращенный к рампе Двойною рифмой оперенный стих:
— Как эти покрывала мне постылы…
Театр Расина! Мощная завеса Нас отделяет от другого мира; Глубокими морщинами волнуя, Меж ним и нами занавес лежит. Спадают с плеч классические шали. Расплавленный страданьем, крепнет голос, И достигает скорбного закала Негодованьем раскаленный слог…
Я опоздал на празднество Расина!
Вновь шелестят истлевшие афиши, И слабо пахнет апельсинной коркой, И словно из столетней летаргии — Очнувшийся сосед мне говорит: — Измученный безумством Мельпомены; Я в этой жизни жажду только мира: Уйдем, покуда зрители-шакалы На растерзанье Музы не пришли!
Когда бы грек увидел наши игры…

Клоун читал нервно, то возвышая, то понижая голос. Последний стих был прочитан с такой безнадежной скорбью в голосе, что у Полякова выступили слезы на глазах.

— Здорово! — сказал Поляков и пробормотал: — «…покуда зрители-шакалы…»

— Вдруг мне это все открылось, — сказал Клоун. — Все эти современные пьесы с кукишами в карманах, все эти шакалы-зрители… А как пахнет апельсинной коркой! И вот я, кажется, нашел, что искал. Ты представляешь, у нее квартирка, такая уютная, чистая. Пахнет домом. Понимаешь. И она мне нравится. И дочка ее. Ах, что за прелесть женщина. Ни о чем не расспрашивает, все чувствует. Утром проснулся, боялся сначала глаза открывать, думал — у Парийского на полу, на грязном матрасе. Открываю глаза — чистота. Книжный шкафчик. Дочку Машу повел в детский сад. Шел с ней за ручку и улыбался всему свету и всем встречным-по-перечным. Так мне хорошо стало. Все, я женюсь. Надоело шляться. Были бы еще родители приличные. А то ведь как чужие. В чужом пиру — похмелье! Только, знаешь, стыд в себе приходится подавлять, давить его, этот стыд поганый.

— А что такое? — спросил оживленно Поляков.

Судя по всему, стихи и рассказ Клоуна его растрогали.

— Да аборт ей Парийский делал! — Клоун даже как-то проскулил, произнеся это. — И Алик ассистировал. И я ее видел…

Поляков оценивающе взглянул на Клоуна, но промолчал.

— Что скажешь? — спросил Клоун.

— Что я скажу. Конечно, приятного мало. Но это твой крест. Все когда-то женились, влюблялись, страдали, изменяли друг другу и покорно тащили свой крест. И мы так же будем…

Поляков не договорил и замолчал. Выражение лица у него было такое, как будто он мысленно решал какую-то очень трудную задачу.

Послышались сзади шаги и тяжелое дыхание: подбежал Парийский, на ходу поправляя указательным пальцем очки на переносице. В линзах мелькали огоньки.

— Алика-то поможете хоронить? — спросил он, переводя дух.

Не глядя на него. Клоун сказал:

— Хоронить помогу, но на поминки не пойду. Мне пить противно.

— Тебя никто и не просит, — сказал Парийский, закуривая. — Вообще, ты мне не нравишься в последнее время. Говоришь таким тоном, как будто я тебя принуждаю пить… Мать Алика просила помочь. Гроб некому поднять.

Поляков шумно вздохнул и спросил:

— Когда и где?

— Завтра к часу, в Мытищах…

Назавтра Клоун, пока ехал в электричке, думал о живом Алике, о его рассуждениях, о проектировании Бескудникова, а когда увидел искалеченный труп на каталке, похолодел и потерял всякую способность мыслить. Парийский, посапывая, протянул санитару десятку и сказал: