Вспоминающий что-либо, кого-либо или кого любо — все равно — невольно должен вспомнить и самого себя, иногда настолько, что ни либо, ни любо не остается, остается лишь сам вспоминающий. Не желая этого делать, — без самого себя все-таки обойтись не могу. Иначе, как опишу первую свою встречу с живым поэтом, да вдобавок еще пролетарским?
Правда, в то время (это было начало 1916 года) эпитет «пролетарский» еще не ценился, и, вернее, встретился я с рабочим поэтом. Поэтом этим был Яков Бердников.
Знакомство произошло в редакции «Маленькой газеты», секретарь которой, ткнув перстом в сторону Бердникова, сказал:
— Знакомьтесь. Это наш поэт Яков Бердников.
Зная поэтов и писателей теперь, ничего особенного в них не находишь, — люди как люди (если не говорить откровеннее), но тогда, до знакомства с ними!.. — поэт рисовался человеком необыкновенным внутренне, а внешне — обязательно юношей, с длинными волосами, вдохновенным лицом, мечтательными жестами, в широкополой шляпе и т. п. атрибутами.
Представьте же мой восторг, мое изумление, пронзительную робость, когда передо мною стоял живой, вплоть до широкополой шляпы совпадающий с моею мечтою поэт!
А он, медленно поглаживая ладонью свои черные, длинные, гладкие волосы, спрашивал:
— Дда... Так вы, значит, тоже пишете? А как вы находите мое последнее стихотворение?
Стихи Бердникова я читал, и они мне нравились (он тогда действительно писал хорошие стихи), поэтому я, не лицемеря, подобающим образом ответил. Внутри голос мой дрожал и пресекался, но снаружи я лишь откашливался, принимая самый разухабистый вид. И чем развязнее я становился, тем медлительнее и важнее делался Бердников.
Впрочем, когда я узнал, что он рабочий, и когда он узнал, что я за птица, — когда мы оба поняли, что дорога у нас — одна, его важность и моя развязность отлетели в сторону и мы разговорились по душам.
— Приходи в «Прогресс», — сказал мне на прощанье Бердников. («Прогрессом» называлась чайная для рабочих на Забалканском — ныне Московском — проспекте, где обычно встречались пролетарские поэты).
Из Наркомпроса, который помещался на Фонтанке (там, где теперь «Красная газета»), Пролеткульт переехал в здание Благородного собрания на Екатерининской улице, улице, носящей теперь название Пролеткульта. Огромный шестиэтажный дом был занят сплошь, целиком. Заработали все отделы: театральный, музыкальный, литературный, научный. В залах, где лоснились накрахмаленные груди и обнаженные плечи, замелькали обмотки и кепки, платки и косынки; в карточных, бильярдных, курительных комнатах застучали ундервуды, запели скрипки, зазвучали хореи и ямбы... Театр очумел от оглушительных слов Уитмена, Верхарна, кирилловского «Мы» и «Железного мессии» (хоровая декламация в театре Пролеткульта была поставлена очень хорошо). Зашуршали лифты, с фасоном высаживая красноармейцев, завертелся кинематограф... Великолепный буфет и столовая привлекали и публику с Невского, но... Прежде всего свернулся буфет: голодная блокада разогнала постороннюю публику. Остановился и лифт — не было электричества. Лопнуло центральное отопление, — в маленьких комнатах дворца пролетарской культуры задымились буржуйки; огромные, ледяные залы покрылись инеем. И недаром на одной из конференций выступающий рабочий сравнивал Пролеткульт с маленькой свечкой в фонаре с лопнувшими стеклами. Цель Пролеткульта — во что бы то ни стало донести огонек до окончания гражданской войны, работа в том — чтобы сохранить огонь, защитить от сквозного ветра. Так и было: в маленьких холодных комнатах горели свечи и все время шла работа. Менялись люди, но работа не останавливалась. Погибал на фронте Павел Бессалько — возвращался Илья Садофьев, умирал в тифу Н. Рыбацкий — выживал Тихомиров; снова уезжал Садофьев, приезжал Ив. Никитин, уезжал Крайский, возвращался Садофьев и т. д.